Культура

Быть ясновидцем

Владимир Алейников о художнике Владимире Пятницком

  
1991
Быть ясновидцем
Фото: обложка книги «Владимир Пятницкий. Каталог выставки»

Жил в Москве у Никитских ворот композитор Вадим Столяр, человек странноватый, известный не столько своей авангардной музыкой, сколько редкими, да меткими эксцентричными выходками, несовместимыми с его традиционным обликом тихого очкастого интеллигента.

В его квартире можно было посмотреть большое собрание ранних работ Ворошилова, Яковлева, Зверева, Пятницкого и некоторых других неофициальных художников.

Собственно, это был целый склад. Работы лежали грудами на полу, стояли по углам, выглядывали из-под рояля, висели на стенах. Уровень их был чрезвычайно высок. Хватило бы их на пару музеев.

Я отчётливо помню, как осенью шестьдесят четвёртого года из этого живописно-графического месива вдруг как-то естественно выделились великолепные работы Владимира Пятницкого.

Казалось, они, как по волшебству, сами подошли ко мне, чтобы я их увидел и постарался понять.

Мне открылся тогда совершенно особенный, не похожий ни на какой другой, ирреальный и в то же время очень даже реальный, узнаваемый, мир, в котором на равных существовали гротеск и самая смелая фантазия, конкретная деталь и решительное обобщение, уродство и красота, порывистость и неторопливость, будни и празднества.

Мир был вроде бы московский — старые дома, подворотни, переулки, церкви, редкие деревья, дворы, обитатели густонаселённых городских кварталов.

Но во всём присутствовал некий сдвиг.

Важен был угол зрения.

Реальность изменялась.

Внимание фокусировалось на важном объекте, остальное отодвигалось на второй план и воспринималось как чуть размытое изображение.

Расставленные с безошибочным чутьём акценты играли немалую роль.

Работы притягивали, от них веяло духом любимого, нелепого, безумного города.

Нечто эпическое вставало за сочетаниями дробных лирических фрагментов.

Видение переходило в видение.

Образ города и образ времени — вот что дано было выразить художнику.

С тех пор я множество раз видел в разных московских домах и живопись Пятницкого, плотно заселённую его причудливыми персонажами, до последнего сантиметра заполненную элементами городского пейзажа или интерьера, и виртуозную его графику, о которой сказать можно коротко: высший пилотаж.

Встречался порой и самим художником, появлявшимся в богемных компаниях.

Но для дружбы, наверное, тогда ещё не настало время.

Точно так же, как ощущал я характерный сдвиг, делавший всю погоду в его работах, чувствовал я подобный сдвиг и в живом общении.

Везде и всегда Пятницкий оказывался чуть осторонь, сам по себе, неуловимо отъединённый от других.

Складывалось впечатление, что он, художник, стоит перед холстом, на котором изображены все присутствующие, и это уже не поэты, не музыканты, не живописцы, собравшиеся в чьей-нибудь мастерской скоротать вечерок, а созданные его воображением персонажи.

Чувствовалось, что внутренняя работа не прерывается у Пятницкого ни на секунду.

Словно опомнившись, Пятницкий включался в общий разговор.

Щурил ясные, добрейшие глаза, улыбался — и это была улыбка ребёнка.

Но во всей фигуре его, стройней и слегка отодвинутой назад, в закинутых к затылку длинных волосах, в манере неожиданно приподнимать точёную голову, в раскрепощённых движениях рук не мог я не ощутить эту отрешённость от всех, эту всегдашнюю углублённость в себя, которые сразу выделяли его среди людей.

Был он удивительно артистичным, но и в артистичности этой улавливал я смутный налёт отстраненности, чуть ли не потусторонности.

К одежде был равнодушен, но любое старое тряпьё сидело на нём почему-то хорошо.

Хотя и от одежды своей он умудрялся отстраняться, и тогда как бы увеличивалось и приближалось к собеседнику только его умное, измождённое лицо.

Вскоре я понял, отчего возникала эти мои ощущения его постоянного выпадения из реальной ситуации, его одновременного пребывания и здесь, и где-то там, неведомо где.

Над Пятницким, к сожалению, имели жестокую власть наркотики.

И он воспринимал это как данность, никуда не уходил, не бежал от неё.

Слишком серьёзным он был человеком, чтобы не понимать всего происходящего с ним.

И обречённо-просто говорил:

— Рисовать без кайфа не могу.

Этим всё было сказано.

В самом начале семидесятых мы сдружились. Произошло это само собой.

Однажды Пятницкого привёл ко мне фотограф Игорь Ноткин.

Было поздно. Я оставил их ночевать.

Среди ночи я проснулся и увидел, что Пятницкий лежит на тахте, неподвижный, с широко открытыми застывшими глазами.

Ужас охватил меня. Я бросился его тормошить. Он не шевелился, но был, слава Богу, жив.

Спать я уже не мог. Всё думал: как бы чего не случилось. Под утро Володя стал метаться.

Я подошёл к нему.

Его ломало. Показав мне смятую пачку от лекарства, он только и сказал:

— Достань где угодно!..

Я понятия не имел, что это такое — и решил действовать по старинке.

Дождался нужного часа, собрал с полки кое-какие книги и ринулся в букинистический магазин.

Сдав книги, купил вина и вернулся домой.

Пятницкий лежал в той же позе, и я чувствовал, что ему больно.

Я стал его лечить, как от похмелья, вином. И это почему-то помогло.

Володя постепенно оживал. И, наконец, улыбнулся детской своей улыбкой.

У меня отлегло от сердца.

Вот с этого грустного случая и началось наше общение.

И мне радостно было думать, какая высокая, просто грандиозная духовность есть в этом невысоком, то живущем в мире своих видений, то нежданно выпадающем в повседневность, человеке, в котором угадывалась огромная внутренняя сила.

Природный ум и чутьё на подлинное в искусстве, тактичность, даже деликатность в поведении, обширные познания в литературе, обилие жизненных впечатлений, тяга ко всему чистому, возвышенному и множество прочих замечательных черт делали его превосходным собеседником.

Он умел слушать. Способен был понять человека.

Жертвенность была в нём органичной, доброта — безмерной.

Отдать ближнему он мог последнее.

Как-то в пору моих бездомиц, когда я, замёрзнув, приехал к нему, он взглянул на меня и тут же снял с себя плотный свитер:

— Возьми!

Я смутился:

— Зачем, Володя?

Он спокойно ответил:

— У меня есть шинель, она тёплая. А у тебя ничего нет.

Как должное, воспринял он и мой поступок: однажды мы ехали с ним в такси к Володе Ловецкому, мастеру офорта, помощнику Эрнста Неизвестного, и расплатиться, как выяснилось, было нечем, и тогда я снял с себя куртку и отдал шофёру.

Духовное было для него главным, вечным, а материальное — чем-то временным.

Однажды Пятницкий пришёл ко мне в комнатушку, расположенную в закутке большой коммунальной квартиры, на первом этаже старого дома, тесную и запущенную, где я получил в период своих бездомиц возможность немного пожить.

Место было булгаковское — Патриаршие пруды.

Без обиняков спросил:

— Нет ли у тебя десятки? Надо заплатить взносы в Горком графиков.

У меня было двадцать рублей.

Десять я отдал ему, а на остальные купил сухого вина и батон хлеба.

Пятницкий немного выпил и, увидев на столе бумагу, карандаши и акварельные краски, нарисовал три моих портрета подряд, один лучше другого.

Рисуя последний, помедлил, вгляделся в мои глаза и сказал:

— Зелёный цвет нужен.

Ничего зелёного не оказалось.

Я показал ему на букет цветов:

— Возьми стебелёк!

Володя вынул стебелёк, прикоснулся им к бумаге — и всё ожило.

Он довольно улыбнулся.

Портреты эти в период моих крупных утрат пропали.

Позже мне говорили, что видели их у кого-то в Петербурге.

Не случайно место, где их рисовал Пятницкий, было булгаковским.

В Гольянове была у Пятницкого квартира.

В одной комнате жила его мать, в другой — он с женой Аней и маленькой дочкой.

Мне приходилось там ночевать.

Ведь, в течение семи лет скитаясь по Москве без угла, нередко не мог я найти пристанище.

Звонил, намаявшись, Володе.

И слышал короткое:

—  Приезжай!

Спал я на полу в кухне, больше негде было.

Володе часто не спалось.

Он потихоньку приходил ко мне на кухню, и мы ночи напролёт вели с ним задушевные беседы, сравнить которые я могу только с теми, которые вели мы в шестидесятых с Игорем Ворошиловым.

Он любил слушать мои стихи.

Иногда и сам читал свои, и в них я обнаруживал тот же сдвиг реальности, ту же остранённость, что и в его живописи и графике.

Как художника, Пятницкого знали и высоко ценили очень многие люди. Была у него давняя, прочная слава.

Как человека, его любили тоже многие. Да и нельзя было его не любить.

Самоотверженный в дружбе, прямой и честный в суждениях, способный на решительный поступок, обаятельный и светлый в общении с женщинами, состоял он из одних достоинств.

И только наркотики неотвратимо губили его, день за днём зачёркивая земное его существование чёрной чертой.

Мне рассказывали, что в юности Пятницкий отличался отменным, прямо-таки богатырским здоровье. С румянцем во всю щёку, очень красивый, он чувствовал избыток сил.

Настолько мощным было это ощущение собственной силы, что и ритмы его работы и жизни поначалу казались превышающими человеческие возможности.

Начались эксперименты с алкоголем и всякими аптечными снадобьями — на авось.

Постепенно возникла зависимость от этих снадобий, ассортимент которых расширялся, способы воздействия проверялись на себе.

Цветущий красавец стал исхудавшим, даже измождённым, ясно осознающим пагубность своего пристрастия зрелым человеком.

Он не сдавался.

Он продолжал работать.

Но работы часто продавал за бесценок, чтобы заполучить желанную дозу зелья.

Пятницкий участвовал в самых разных выставках, от квартирных до зарубежных. Произведения его становились украшением частных коллекций и музеев.

Но озарения доставались ему дорогой ценой.

Будто о нём писал когда-то Артюр Рембо:

— Я говорю о том, что надо быть ясновидцем, стать ясновидцем. Поэт становится ясновидцем в результате долгого и строго обдуманного расстройства всех своих чувств. Он старается испытать на себе самом все виды любви, страдания, сумасшествия, он вбирает в себя все яды и оставляет себе из них их квинтэссенцию. Это непередаваемая мука, перенести которую можно лишь при высочайшем напряжении всей веры и с нечеловеческими усилиями, мука, делающая его страдальцем из страдальцев, преступником из преступников, отверженцем из отверженцев, но, вместе с тем, и мудрецом из мудрецов. Он ведь познаёт неведомое, и, если бы даже, сойдя с ума, он в конце концов утратил понимание своих видений, ему всё-таки удалось созерцать их воочию! Пускай в этом безумном взлёте погибнет он под бременем неслыханного и неизречённого: на смену ему придут другие упорные труженики; они начнут уже с того места, где он бессильно поник!

…Семнадцатого ноября семьдесят восьмого года, находясь в Петербурге, я, сам не знаю почему, позвонил Пятницкому. Срывающийся женский голос ответил мне:

— Володя умер!..

Хотелось кричать, но кричать я не мог.

Всё сжалось внутри.

Я вышел на пустынную улицу и побрёл, тяжело вдыхая сырой воздух.

Ветер, холодный и резкий, выдувал из Северной Пальмиры последние остатки тепла…

Перед Рождеством восемьдесят девятого года, в Париже, художник и поэт Алексей Хвостенко, легендарный Хвост петербургской и московской богемы, спев мне новые песни, отложил гитару и бережно достал из папки чудесный рисунок:

— Посмотри. Это Володя Пятницкий.

Любовь и печаль были в его вдруг сорвавшемся голосе. Пронзительное видение ирреально-реального московского мира трепетало перед нами.

И я вспомнил вновь:

«…быть ясновидцем, стать ясновидцем…»

Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Последние новости
Цитаты
Сергей Ищенко

Военный обозреватель

Михаил Александров

Военно-политический эксперт

Леонид Ивашов

Генерал-полковник, Президент Академии геополитических проблем

Комментарии
Новости партнеров
Фоторепортаж дня
Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Опрос
Назовите самые запомнившиеся события 2018 года
Новости Финам
Рамблер/новости
Новости НСН
Новости Жэньминь Жибао
Новости Медиаметрикс
СП-ЮГ
СП-Поволжье
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня