Культура

Секреты поделок из мифов

Валерия Пустовая рецензирует новый роман Александра Григоренко

  
2399

Еще не каждый читатель сделал семь шагов Александра Григоренко — не метил оленя стрелой, не платил за невесту песцом, не зарекся бросать подбитого зверя и не звал дочурку Женщиной Пурги, — а уж из его овеянной волей бесплотных тайги вышел новый роман.

К дебютной книге Григоренко «Мэбэт. История человека тайги» критики прикормились стаей. Привлекала полная безвестность автора и его героев. Первая публикация Григоренко, дознались позже, состоялась еще в советском кемеровском альманахе, но читателям он был более заметен как красноярский газетчик-журналист. Что до тех, кому он посвятил свое творчество, то их критик Галина Юзефович назвала «мажущими жиром лицо» «дикарями» и порадовалась: благодаря Григоренко мы узнали, что и они — люди.

На актуальной литературной карте эпоха географических открытий затянулась, и критики чествуют писателей, добравшихся до не закрашенных квадратов: Дениса Осокина в Марий Эл, Алису Ганиеву и Марину Ахмедову в Дагестане, Германа Садулаева в Чечне, Александра Григоренко в тайге. Между тем саму глобальную цивилизацию входит в моду изображать затерянным уголком. Горсткой королевств на бескрайней льдине нежити (Джордж Мартин), мячиком в небе, который неминуемо упадет на одичавшую землю (Виктор Пелевин), электронным монстром, чьей властью люди удерживают в уме до пяти слоев виртуального мира — и забрасывают реальные города (Анна Старобинец).

Средневековая замкнутость мира без границ — образ из подсознания общества, попытавшегося выдавить из себя «дикаря». И теперь на дикарский быт с замиранием сердца глазеющего. Мода на миф возвращает в наш опыт бога — и кровную месть, чудо — и младенческую смертность, доблесть — и голод. А также память о том, что эти явления почему-то связаны.

Об этом был первый роман Александра Григоренко «Мэбэт» — история счастливого человека, любимца божьего, только в преддверии смерти узнавшего, чем оплачены его удача и сила. С точки зрения духовного мира — мира «бесплотных» — земное счастье героя обернулось всего лишь препятствием на пути: счастливый человек не преодолевает себя, а значит — не совершает подвигов, не думает о смерти, а значит — не боится ошибиться. Гибель, подступившая в минуту высшего торжества, заставляет Мэбэта впервые задуматься о несделанном и непоправимом, и боги оказывают любимцу последнюю милость: он сможет вернуться к людям, если пересечет загробный мир, где его ждет все, чего он счастливо избежал при жизни.

Переворот в сознании Мэбэта чем-то схож с переживаниями читателя, углубившегося в современную мифологическую прозу. Вся она — как вторая часть «Мэбэта»: компенсация расслабленной жизни, испытание любимцам цивилизации. Соотношение меняется зеркально, и вот уже скученные «цивилизованные мы» теряемся на диких просторах мифа.

Ощущение не из лестных, но проза этого направления все равно притягивает: ведь только строгие рамки мифа создают условия для высокой концентрации переживаний.

Предельное переживание — главная задача мифологической прозы. Ее успех впрямую зависит от того, насколько жесткие условия ей удалось создать читателю. Приблизить миф к читателю — просчет: вся соль в усилиях, которые ему придется совершить для вживания в чужое, не уступчивое пространство.

Писать мифологическую прозу поэтому — все равно, что наблюдать глубоководных рыб: можно хитроумными приспособлениями дотянуться до их глубины, но реальное погружение для тебя невозможно, а всплытие для них — смертельно.

Тем более «нет доброго в том, что рыба выйдет из рек и поползет по траве», — сказал шаман.

В новом романе Александра Григоренко изрядно таких сентенций в стиле этно. Тем, кто теперь — благодаря его первой книге — «думает о ненцах», есть чем поживиться. Вдоль Древа Йонесси (притоков Енисея) автор высадил в десятки раз больше героев с говорящими прозваниями вроде Гусиная Нога или Оленегонка, больше родов под именем тотема-покровителя вроде Комара или Окуня, а значит, больше поводов для обидных случайностей и кровной мести, которая так хорошо запутывает интригу.

О романе «Ильгет. Три имени судьбы» уже наметившиеся доброжелатели Григоренко среди критиков — Галина Юзефович, Николай Александров — отозвались в прежнем тоне. Не могу объяснить это иначе как желанием продлить аванс писателю-дебютанту. Но Александр Григоренко не нуждается в снисхождении: его эпос «Мэбэт» о загробном походе человека, никогда не думавшего о смерти, обеспечил ему полноправное присутствие в литературном процессе. Тем важней прочитать новый роман без скидок.

Полезно ведь рассмотреть, что бывает с глубоководными рыбами, когда их тащат наверх.

Ловцу мифов доступно одно: изменить степень погруженности сознания. Такое удается или за счет массивной экипировки знанием — например, Евгений Водолазкин в романе-житии «Лавр» имитирует погружение и сам же в этом себя уличает. Или — даровым озарением, когда автору удается вдруг вообразить себя там, куда не падает сегодняшний свет. Так, по-видимому, получился «Мэбэт» — литературная вещь-в-себе, герметично упакованная в толщу чуждых нам представлений. В новом романе Григоренко попытался миф разгерметизировать.

«Ильгет» задуман как большой европейский роман на этномифолологическом материале. Григоренко заставляет работать в паре родоплеменную архаику и зрелую литературу: герой, чьим именем назван роман, ищет с детства утраченное место на Древе Йонесси — свой род и кормящий его приток, а попадает в антиутопию о монгольском тоталитаризме. Компактная одиссея превращается в исторический роман.

Замысел возрос — и соразмерно помельчали образы. Для интеллектуального, жесткого жанра антиутопии разорение северных племен — всего лишь одна из возможных иллюстраций.

Едва герой обретет родное стойбище, миф кончится: у Одиссея в Итаке нет будущего, — и Григоренко раздвигает природные границы мифа. Герою предстоит узнать, что там, за Саянами, не рай, как он с детства приучен был думать, а другие народы, пострадавшие от нашествия монголов. Ильгет пройдет через катастрофу деконструкции, выйдет за пределы владения своего верховного бога и едва не сгинет в местах, где «нельзя оскорбить огонь», потому что здесь он «только горение дерева». Перед лицом такого, постмодернистского мифа чего стоят родоплеменные верования енисейцев?

Третья часть романа не нуждается в двух первых, как пустота — в вере, как великое переселение — в родовом очаге. Но сама по себе она ничего не стоит: это приблизительный пересказ нашествия, выполненный безликим человеком, чьи привязанности и завоевания остались в прошлом, и ему только и остается теперь, что повторять «я видел…». Но видеть не значит жить, и безликих наблюдений недостаточно, чтобы нам доподлинно вообразить «главное стойбище монголов — величайшее из всех, какие способен разбить кочующий человек».

Третья часть выглядит искусственной пристройкой, наворотом, каких немало в «Ильгете» оттого, что автор задумал рассказать языком реалистического романа о том, что куда древнее его составляющих. Пустить в миф психологизм, исторические координаты, пространные диспуты и внутренние монологи — значит наворотить лишнего.

По сравнению с «Ильгетом» «Мэбэт» компактен, как анекдот, и так же обходится минимумом героев и сюжетных линий. В «Ильгете» этих емких и звучных «мэбэтов» запрятано с десяток. Его и стоило рассказывать, как енисейский декамерон — собрание легенд смешных и жутких: о гневе матери огня, о гибели мастера по обработке железа, о сердце сонинга, о бунте вдов, слепом великане, исходе мертвых, жене-волчице, войске обиженных… Нанизывая эти истории на судьбу своего героя, ищущего родной приток, автор создает видимость психологического вживания в миф. Но что толку затевать рассказ от первого лица, если весь опыт битвы укладывается в туманное: «Где-то там был и я… Где же я был?»

Простая композиция «Мэбэта» давала почувствовать само антиномичное устройство мифа: «дневная» жизнь Мэбэта — любимца божьего зеркально отражалась в его «ночном», загробном походе, полном испытаний. Этого переворота было достаточно для глубокого потрясения читателя, который вслед за героем осознавал, почему неудачник-сын Мэбэта в мир бесплотных вступил победителем, а великолепный его отец — униженным просителем. В «Ильгете» автор многократно дробит эффект зеркала — роман бликует дублированными именами, сходными лицами, подобными завязками, и даже Чингисхану нашелся предтеча из енисейских разбойников. «Новый захватывающий» — рекомендуют роман в аннотации, и повествование крутится бешено: сильный раздавлен, бежавший схвачен, погибший спасен, победивший разгромлен. Автор поспешно сводит концы с концами, герои дергаются на веревочках.

Не надеясь, вероятно, что мы постигнем всю сложность конструкции, автор то и дело восстанавливает, как ему кажется, недостающие связи. Героя, уже добравшегося до своего смертельного врага, как в мультике, отматывают назад, чтобы показать, как случилось, что «вот Нохо стоял перед стариком». Таким же ученическим: «Можно дополнить?» — выглядит добрая половина романных деталей, в том числе, например, звезда с манящим именем Отверстие Вселенной, которая на самом деле никуда героя не вывела, или близнец Ильгета, который совсем не выглядит с ним «одной целой душой». Не говоря уже о дотошных психологических реконструкциях, открывающихся рефреном: «теперь я знаю…» — и вводящих нас в сложный мир любви-ненависти какой-нибудь девицы. «Милосердная Ядне» в «Мэбэте» не удостоилась таких нежностей, хотя ее переживания, как откроется в одном из загробных, невидимых чумов воздаяния, были куда глубже и трагичнее.

Григоренко вскрывает миф, как консервы. Но образный сплав мифа цельнее, связанней и потому прочнее рассудочных лезвий. Нож гнется, и с каждым напрасно написанным словом роман задевает все меньше. Сам стиль ощущается соскользнувшим, затупившимся. Когда уходит образность и тайна, от мифа остается нудный морализм: «Правда его слов напала на мою веру и начала борьбу».

В итоге главный мифологический конфликт романа: своеволие человека против божественного замысла — решается в рамках какой-то масочной сценки. «Демон» (случайность, своеволие) и «участь» (судьба, долг) соперничают почти что как живые персонажи, и нам доведется даже узнать кое-что из физиологии духа: «и демон за спиной… спустился в ноги».

Нехитрую идею антиутопии: пусть цветут все цветы, чем топчется один сапожище, — Григоренко ловко соединяет с верой в божественный промысел. Однако в ходе хлопотливого доказательства теряет столько невыстреливших ружей и неразвязавшихся узелков, что читатель финиширует в ощущении полного разброда. Да и герой, сколько ни подсказывай ему автор: твоя река — весь мир, в финале выглядит куда более потерянным, чем в начале. Как тут не вспомнить финальные главки «Мэбэта», где автор из самой проходной, забытой, вроде бы случайной в повествовании ошибки героя вытянул наиболее грозную сцену воздаяния: последней милости Мэбэту придется просить у того, чью смерть ему даже перед собой нечем оправдать.

Нет, «думать о ненцах» тот, первый, роман не требовал — недаром же критики один за другим опознавали в нем какие-то европейские нотки. Месседж языческого «Мэбэта» составил достойную культурную рифму к канонично-христианскому «Лавру» Водолазкина. Оба романа — своего рода поэмы о странствии героя после жизни (даром, что русский святой совершает его, не переходя границы миров), и оба напоминают нам о единственной неоспоримой ценности земной жизни, будь она счастлива или неприютна: только здесь можно спастись, только живому можно исправиться. Страх смерти в обоих романах — трепет перед необратимостью, и он только усиливается оттого, что оба автора убеждены: со смертью тела жизнь души не кончается.

Компактность замысла, взаимная связанность всех деталей, скупость речей, минимум героев, простота композиции, сплав жанров, создающий ощущение покачивания между поэзией и прозой, извечность конфликта — таковы знаки качества мифологической прозы, которые Александр Григоренко в «Мэбэте» собирает шутя. В новом романе «Ильгет» все это искажено в угоду какой-то другой задаче: не то развлекательной, не то, страшно сказать, профессиональной. Переживал же автор в одном интервью, что, мол, «писатель… — это профессия. Чтобы претендовать на нее, надо опуб-ликовать, как минимум, что-то еще. Пока же я автор книги». Коварство мифологической прозы в том, что она, как никакое другое направление, ясно показывает, чего хотел автор: «опубликовать еще» или по мукам ходить. Новый роман Григоренко может увлечь, не спорю, — но не преобразить читателя. А на поле развлекательного чтения у романа с кучей незнакомых имен и не сразу понятных деталей слишком много конкурентов попроще.

Фото ИТАР-ТАСС/ Станислав Красильников

Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Последние новости
Цитаты
Игорь Шатров

Заместитель директора Национального института развития современной идеологии

Федор Бирюков

Член Президиума партии «Родина»

Иван Коновалов

Директор Центра стратегической конъюнктуры

Комментарии
Новости партнеров
Фото дня
Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Новости Медиаметрикс
Рамблер/новости
Новости НСН
Новости Жэньминь Жибао
Новости Финам
СП-ЮГ
СП-Поволжье
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня