История / День в истории

«О, Господи, как жизнь проста!» *

19 сентября исполнилось 105 лет со дня рождения поэта Семёна Липкина

  
2982
Писатель Семен Липкин
Писатель Семен Липкин (Фото: Борис Кавашкин /ТАСС)

В 1929 году по совету Эдуарда Багрицкого он переехал в Москву, где начал печататься в газетах и журналах. Но уже вскоре получил статус опального поэта.

Первую книгу оригинальных стихотворений — «Очевидец» — выпустил только в 1967-м, на пятьдесят шестом году жизни. И снова на родине путь к читателю ему был закрыт.

Возвращение из внутренней «эмиграции» произошло во второй половине 1980-х. Один за другим вышли его поэтические сборники — «Лира: Стихи разных лет» (1989), «Письмена: Стихотворения, поэмы» (1991), «Лунный свет: Поэмы» (1991), «Перед заходом солнца: Стихи» (Париж — Москва — Нью-Йорк, 1995), «Посох: Стихотворения» (1997), «Семь десятилетий: Стихи и поэмы» (2000), «Вместе. Стихи» (совместно с Инной Лиснянской, 2000), «Очевидец» (2008). А также проза — «Декада» (1990), «Жизнь и судьба Василия Гроссмана» (1990), «Угль, полыхающий огнём…: Зарисовки и соображения» (1991). «Вторая дорога: Зарисовки и соображения» (1995), «Манас Великодушный: Повесть о древних киргизских богатырях» (1995), «Квадрига: Повесть, мемуары» (1997).

19 сентября поэту Семёну Липкину исполнилось бы 105 лет.

…Эта беседа с Семёном Липкиным, сделанная 26 февраля 1994 года, сегодня публикуется без сокращений.


— Семён Израилевич, известно, что уже первую книгу вашу стихотворений цензура запретила… А как складывалась ваша жизнь до этого события, до 1930 года?

— Я из простой семьи. В 1929 году из Одессы приехал в Москву. Хотел поступить на филологический факультет университета. Но, хотя экзамены сдал довольно прилично, на «пятёрки» и «четвёрки», я, как сын кустаря, остался за закрытыми дверями. Тогда при приёме в вузы соблюдалась определенная очерёдность: предпочтение отдавалось рабочим, затем — сельской бедноте, потом — детям рабочих и, наконец, — партийным работникам. Я же не только никогда не был комсомольцем, но и пионером…

Напротив, литературная жизнь стала складываться удачно — сразу начал печататься в толстых журналах, хотя тогда это было очень трудно, к стихами прозе предъявлялись достаточно строгие требования. Вскоре, собрав книжечку стихов, отвёз её в «Недра» — это было довольно любопытное издательство на Варварке. С одной стороны, там печатались такие писатели, как Вересаев, Замятин, Булгаков, а с другой — представители «Кузнецы», объединения — выразителя программы РКП. Книжку приняли, но её издание действительно, как выяснилось позже, запретила цензура — явление, кстати сказать, в ту пору очень редкое, ибо пока ещё продолжался НЭП, хотя он и был уже на исходе.

В одной из редакционных комнат, где размещались «Недра», сидел человек, не совсем обычно одетый — у него были удивительно твёрдые манжеты, он немного дёргал головой (уже потом я узнал, что это проявление его не очень сильно выраженного заболевания), и я решил, что чем-то он мной недоволен. «Молодой пиит! — неожиданно заметил он, обращаясь ко мне. — Вы хорошо начинаете, коли цензура вас запретила!» Это был Михаил Булгаков…

— Что же было крамольного в вашей книге?

— Ещё в Одессе я сотрудничал с одной из тамошних газет, был внештатным репортёром. Как-то меня направили в деревню, где убили селькора. Тогда были модны убийства такого рода. И вот уже на месте оказалось: в самом деле, убили молодого парня. Но — из ревности. Никакой политической подоплёки за эти событием не было. Об этом я написал небольшую поэму строк в четыреста.

Так вот, книжечка получилась крохотная — что я успел написать к восемнадцати годам? Да ещё надо было отобрать более или менее приличное, поэтому представил несколько стихотворений, ранее уже опубликованных в «Новом мире», «Октябре», «Молодой гвардии», в альманахе «Земля и фабрика» (принадлежавшее «Кузнице», это издание, тем не менее, было престижным — там печатались, скажем, Пастернак, Багрицкий, уже упоминавшийся Замятин, там же вышла и моя первая подборка), а также ту поэму, которая и вызвала недовольство цензоров: как так не увидеть за таким преступлением никаких политических мотивов?! Возможно, был бы я более опытным — обратился к кому-нибудь за советом, поддержкой. Но я был ещё не сведущ в издательских делах.

— И опять же в эпоху борьбы за соцреализм требовался именно классовый подход — касалось ли это, допустим, написания книги или постановки спектакля?

— Как раз классового-то — и не было. Например, Алексей Николаевич Толстой — граф, однако он очень пригодился советской литературе!.. А Артём Весёлый, один из немногих писателей, вернувшихся с фронтов гражданской с орденом (Фадеев тоже участвовал в той войне, однако у него не было такой награды), впоследствии был уничтожен… Существовал государственный подход: нужен ты государству или нет. В сущности, что означал социалистический реализм? Метод, с помощью которого искусство должно было служить государству. Литература тоже была делом государства. Но так как государство обширное и потребности его весьма разнообразны, то в печать нет-нет да и попадали хорошие книги. Скажем, Зощенко, Булгакова, Бабеля, Платонова, Гроссмана… Правда, это было скорее исключением из общего правила.

— Даже по названиям, например, ваших стихов и их насыщенности библейскими именами, реалиями и сюжетами нетрудно понять, что взаимоотношения человека с Богом — один ведущих мотивов с самого начала творческого пути. И вы всегда без иллюзий смотрели на время. Вот строки из давнего стихотворения:

С самим собою лицемерный,

Проклявший рай, забывший ад,

Наш век безверный, суеверный,

Наш век — вертеп и вертоград…

Согласны ли вы с утверждением, что насаждавшийся советской властью атеизм негативно отразился на всём и вся, в частности на литературе?

— Прежде всего, атеизм развратил души людей. Октябрьская революция совершила два чудовищных преступления: превратила атеизм в государственную идеологию и лишила человека понятия собственности. Между тем это понятие очень важно для человека. Потому что — не хочу быть парадоксальным — связано с верой в Бога. Человек есть творец; он творит книги, гвозди, ботинки — словом, кто что умеет. И когда осознаёт, что есть Нечто Высшее, Творящее, то и его творчество становится жизненной потребностью. Потребностью иметь собственность и молиться Тому, Кто сотворил всё. Конечно, можно не веровать в Бога. Это право каждого. Например, Афанасий Фет не верил в Бога. Но он верил в некую Высшую силу, которая не подчинена арифметическому сознанию, и создал насквозь религиозную лирику.

— Не будь революции, все ли из тех, кто официально считался мастером советской литературы, стали бы столь известны?

— Был бы, допустим, Фадеев писателем, если бы не революция? Да, но не в первом ряду, и даже не во втором. Наделённый, бесспорно, литературным дарованием, но очень скромным, он пошёл по иному пути — стал начальником, членом ЦК партии, ставил подпись под решением об аресте того или иного писателя. Может быть, поступал так против своей воли — от того и запои, и в конце концов самоубийство. Всё это неслучайно…

Но в советское время появилось и много замечательных произведений. По-новому развернулся гений Ахматовой, Мандельштама… Самое крупное, что они написали, создано после революции, несмотря на гонения и репрессии со стороны властей. Вообще, быть писателем — значит обречь себя на трагедию. Всегда. При всех режимах.

— Что подтверждает и ваша судьба. Та ваша так и не увидевшая читателя книга далеко не первый её удар. Об этом — дальше. А пока вернёмся в начало 1930-х. Тогда вы и ушли в переводы?

— Постепенно. Окончательно победившая всех РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) старалась съесть очень крупных в то время, очень важных писателей, таких как Фадеев, Леонов, а уж о молодых, беспомощных и говорить нечего. Так вот, я и мои друзья — Мария Петровых, Аркадий Штейнберг, Арсений Тарковский, — оказавшись среди тех, кто не мог печататься, ради хлеба насущного взялись за переводную литературу. Но впоследствии я увлёкся этой работой…

— И так серьёзно и основательно, что стали, по признанию специалистов, классиком художественного перевода. Калмыцкий, киргизский, нартский, бурятский эпос, поэмы Фирдоуси, Лутфи, Навои и т. д. Почти двести тысяч строк, переложенных на русский язык…

— Меня действительно заинтересовала история мусульманства, религия народов Средней Азии, буддизм калмыков. В общем, не только заработок заставлял меня заниматься этим делом, хотя, конечно, в основе были меркантильные соображения и заботы.

— В глазах официальной власти вы считались диссидентствующим поэтом довольно долгое время…

— Нет, я вообще считался не поэтом, а поэтом-переводчиком. Четверть века (с 1931 года) в вынужденном молчании — самое время, когда надо было печататься… Опубликовал мои стихи уже Александр Твардовский в «Новом мире» в 1956 году…

— А потом «Метрополь», выход из Союза писателей… Снова обрекли себя на испытания…

— У нас, участников «Метрополя», была между собой договорённость, согласно которой, если начнутся репрессии в отношении хотя бы одного, все остальные воспримут это так, как будто и их исключили. С чего начал карательные меры Союз писателей? С исключения двух своих самых молодых, только-только принятых, ещё даже не успевших получить билеты членов — Евгения Попова и Виктора Ерофеева. Впятером — Василий Аксёнов, Инна Лиснянская, я, Фазиль Искандер, Андрей Битов Беллы Ахмадулиной было отдельное послание) — написали письмо, в котором заявили: если не восстановят наших двух исключённых сотоварищей, все мы выйдем из Союза. В конец концов вышли трое: Аксёнов, Лиснянская и я. Василий Аксёнов уехал в Америку, а мы — остались.

— Так что вы с Инной Львовной пострадали больше всех «метропольцев»?

— Получается так. Мы считали, что отступать от своего слова невозможно.

— А что остановило ваших коллег?

— Каждый решал по-своему. Мы же не были какой-то партией. «Метрополь» собрал разных людей — по возрасту, по своим литературным симпатиям, художественным воззрениям. Так что каждый поступал, как хотел того сам.

— Видимо, неслучайно, вспоминая те события. Виктор Ерофеев заметил: «Им (Лиснянской и Липкину. — Е. К.) пришлось хуже всех: они лишились почти всех средств к существованию. Мы всегда относились к ним как к героическим личностям».

— Было очень тяжело… Наложили запрет на профессию — перестали печатать. Правда, у нас остались две пенсии… Мы подверглись, правда, не очень страшным, но репрессиям. Без нас входили в дом. Вот, например, на этом письменном столе лежало зеркало — в наше отсутствие его изрезали… Постоянные вызовы на «проработки», допросы (за рубежом в это время в издательствах «Ardis», «YMCA-Press» стали выходить наши книжки — что, с точки зрения советских властей, считалось делом предосудительным). Особенно мучили Инну Львовну. Но она была очень тверда.

Уезжать мы не хотели, хотя нас, наоборот, выталкивали всеми силами из страны.

— Как это понимать?

— Помню такой случай. Кажется, это был 1982 год. Мы с Инной Львовной в Переделкине снимали комнату у нашей знакомой — вдовы профессора Николая Леонидовича Степанова. Как-то часов в десять вечера вместе с Кларой Лозовской, секретарём Корнея Ивановича Чуковского, возвращались из гостей — были у нашей приятельницы литературного критика Сары Бабёнышевой, живущей сейчас в Америке. Вдруг машина, идущая нам навстречу, останавливается, причём таким образом, что перегораживает дорогу. Выходит водитель, такой рыжеватый, как теперь говорят, крутой парень, и говорит: «Долго вы ещё будете здесь жить?» Я притворился, что не понимаю, о чём речь. «Вот, — отвечаю, — до весны». — «Нет, я спрашиваю, на этой земле долго ещё будете жить?» Тут я рассердился, схватил его за шкирку, но он, вывернувшись, так легко, незаметно ударил по руке, что у меня расстегнулась дублёнка. В общем, он стал нам угрожать. Тут подъехало несколько автомашин, и, поскольку его машина мешала движению, он вынужден был сесть за руль. Тем временем мы юркнули сквозь забор одной дачи, и Клара Лозовская вывела нас к дому Чуковского. Там и переночевали. И уже со второго этажа, из кабинета Корнея Ивановича, наблюдали за этой злополучной машиной, ещё долго кружившей по улице Серафимовича. На следующий день домработница Степанова сказала, что нами интересовался какой-то человек, несколько часов около дома поджидал автомобиль…

Нас мучили вплоть до 1986 года. Вызывают как-то во Фрунзенский исполком, там присутствовал и представитель Лубянки, и говорят, мол, жители Фрунзенского района могут возмутиться тем, что вы здесь живёте, и потребовать выселить вас из Москвы. «Как же так, — недоумеваю, — совсем недавно один знатный житель Фрунзенского района меня поздравлял и пожелал творческих успехов!» «Кто такой?» — раздражённо спрашивает чекист. «Военком, вручавший мне орден Отечественной войны…» (Этот год я точно запомнил — 1985, годовщина Победы.) Мне казалось, что я очень остроумно ответил, но никто из них на это замечание никак не отреагировал. Потом, уже обращаясь к Инне Львовне и указывая на «Континент», — новое негодование: «Вот вы где печатаетесь!» «Да? — обрадовалась она. — А у нас этого номера нет…»

Там был ещё один человек, назвавший себя представителем общества «Знание». Не помню точно ход его мысли, но он, в общем, сказал, что любит Цветаеву, мол, не такой уж простой: разбирается, что почём, и стал перечислять её книги. Я слушаю, а потом добавляю: «И „Лебединый стан“». «Да, — как ни в чём не бывало подтверждает он, — и „Лебединый стан“». Тогда спрашиваю его: «Что же вы нам угрожаете высылкой из Москвы? Ведь „Лебединый стан“ — гимн в честь белой армии, а в наших стихах нет ничего политического!»

В 1986 году я серьёзно заболел. Была онкологическая операция. Очень тяжёлая. Жена всё время, что я лежал в больнице, находилась со мной. И вот на несколько месяцев — перед второй операцией — меня должны были привезти домой. Инна Львовна приехала чуть раньше — прибраться в квартире. Только вошла, ещё не успела пальто снять, телефонный звонок. «Опять про вас по радио говорили!» — крикнул неназвавший себя. «О Горбачёве сколько по радио говорят, а вы никак не реагируете!..» — ответила она. На том конце провода положили трубку. В общем, это были противные годы.

— А сейчас вы чувствуете перемены к лучшему?

— Да, вполне. В 1987 году нас восстановили в Союзе писателей — сначала меня, потом Инну. Стали печатать. Пожалуй, сегодня опубликовал почти всё, по крайне мере процентов восемьдесят того, что написал за всю жизнь. Остальное находится в столе по каким-то другим причинам, скажем самому не нравится и т. п. То же самое у Инны Львовны — всё хорошо.

— Вы — один из немногих российских поэтов традиционного классического направления…

— Я считаю, что поэзия всегда традиционна. Наш знаменитый историк Владимир Ключевский как-то высказал такую замечательную мысль: «…поэзия не знает хронологии…» Кто современнее: Гомер или, скажем, Пригов? Всё зависит от таланта. «Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то ново». Это фраза Чехова. Вообще, говорить о себе, что я поэт, всё равно что заявлять: «Я умён, красив, талантлив». Мы пока ещё не знаем, кто останется в памяти потомков, в кого забудут.

— Но всё-таки есть ли, по вашему мнению, в современной поэзии имена, которые останутся в истории?

— Безусловно, у нас были и есть поэты, достойные своих предшественников. Правда, немного. Я выделяю три имени, стоящие на вершине Парнаса, — Заболоцкий, Тарковский, Бродский. Вовсе не сбрасывающий Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета с парохода современности, последний из названных — Иосиф Бродский — один из тех, кто ведёт этот корабль. Всегда были истинные и второстепенные поэты, и просто люди со стихотворными способностями, ну и, конечно, бездарности…


*Липкин С. И. Верлен. Из книги «Мудрость». Вольный перевод.

Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Последние новости
Цитаты
Андрей Бунич

Президент Союза предпринимателей и арендаторов России

Виктор Алкснис

Полковник запаса, политик

Комментарии
Новости партнеров
Фоторепортаж дня
Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Новости Финам
Рамблер/новости
Новости НСН
Новости Жэньминь Жибао
Новости Медиаметрикс
СП-ЮГ
СП-Поволжье
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня