Свободная Пресса на YouTube Свободная Пресса Вконтакте Свободная Пресса в Одноклассниках Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса в Дзен
Мнения
23 февраля 2013 11:23

Воля к романтизму

Кирилл Анкудинов: попытка манифеста

200

Этот текст не относится к моей постоянной рубрике «Прогулки по журнальному саду» (в которой я объявляю временный перерыв, беря тайм-аут до марта).

В этом тексте я сделаю то, что хотел сделать давно — постараюсь подробно разъяснить всем, что такое — «новый романтизм», так милый моему сердцу.

Дело в том, что «новый романтизм» — отнюдь не рекламный бренд, потребный для раскрутки меня и моих друзей (мне нет дела до того, являются ли мои стихи романтическими или не являются). «Новый романтизм» — не литературное направление, включающее в себя некий очерченный круг авторов. «Новый романтизм» — это не «куртуазный маньеризм» и даже не «новый реализм».

«Новый романтизм» — это перемена взгляда на существующие культурные явления. «Новый романтизм» декларирует изменения не объектного, а субъектного характера; он не презентует новые литературные объекты, он призывает к смене оптики у субъекта, наблюдающего за актуальным культурным процессом.

Чтобы объяснить всё это, придётся начать с примеров, далёких от литературы.

Пустые пьедесталы

Десятилетие назад мой район Майкопа «Черёмушки» угодил в историю, привлекшую внимание общественности, блогосферы и даже федеральных СМИ.

Международная религиозно-культурная организация, базирующаяся в г. Хельсинки, спланировала глобальный проект — установку памятника Святого Николаю в трёх городах мира — в Хельсинки, ещё где-то… и в Майкопе.

Для памятника выбрали черёмушкинский сквер. Уже воздвигли пьедестал — внушительный бетонный куб, но тут возроптала адыгская интеллигенция, расценив памятник христианскому святому как «экспансию христианства против адыгов» («нас и так осталось мало, наш родной язык на грани исчезновения, так ещё и Св. Николая нам христиане навязывают…»).

Подобные недоразумения интересны мне лишь в той мере, в какой они могут вызвать кровопролития. Данное недоразумение мирно иссякло — и тут же перестало меня волновать. Как всякое недоразумение, оно многослойно. Во-первых, статуи святым (да ещё и вне храмового пространства) — не вполне православная традиция (и, разумеется, хельсинкская религиозно-культурная организация не православна). Во-вторых, адыгейский язык действительно на грани исчезновения (утверждения, что вечерами в Майкопе не услышать русскую речь — не соответствуют действительности). В-третьих, по моему личному убеждению, памятник Святому Николаю в Майкопе — никак не может навредить ни адыгейскому языку, ни адыгам (впрочем, адыгам виднее). Наконец, в-четвёртых, памятник все равно у нас поставили — в другом районе.

Недоразумение иссякло… а дальше пошло то, что уже не волнует никого. Кроме меня (вот такой я странный человек: меня не тревожит то, что тревожит всех, и беспокоит то, от чего остальным ни холодно, ни жарко).

Итак, в Черёмушках не воздвигли памятник ни Святому Николаю, ни кому-либо ещё, а пьедестал — остался и стоит — уже десять лет. И я ежедневно — как минимум, два раза в день — прохожу или проезжаю мимо бетонного куба. Надо сказать, что черёмушкинский сквер — место чудесное, дивное, идиллическое, особенно весной или осенью. Молодые мамы катают коляски, старики отдыхают на скамейках, всё дышит уютом, умиротворением, тишиной. А в центре райского местечка — пустой пьедестал…

И среди адыгов, и среди русских достаточно фигур, памятник которым не вызовет осуждения ни у адыгов, ни у русских. В крайнем случае, можно изваять иностранца, Шекспира, например, или Сервантеса, дабы никому не было обидно. А коли мне скажут, что Коран запрещает изображать любых людей и животных, я отвечу, что тогда возможно водрузить на куб абстрактную загогулину и объявить, что она-де символизирует «победу всего хорошего над всем плохим». Ан нет — нема ни черкесского просветителя, ни русского представителя, ни Шекспира, ни голубя мира, ни загогулины — только пьедестал. Стоит-торчит уж десять лет: я полагаю, что он точно так же простоит и двадцать лет, и тридцать, и пятьдесят, и сто лет, и двести.

В беседах с друзьями я называл его «памятником сатане» (как известно из ортодоксальной христианской теологии, сатана — тень Бога и не имеет никакого собственного природного облика). Но, скорее, сие — памятник Ничеве, памятник пустоте.

В новелле Густава Майринка индийский брамин материализовывал мысли венских прохожих при помощи чудесного прибора. Тут на беду брамину подвернулся австрийский офицер, который в момент действия прибора вообще не думал («Вот ещё — думать-соображать, пущай штатские думают-соображают!»), и в итоге материализовалась летающая чёрная дыра величиною с яблоко, которая стала втягивать в себя окружающие мелкие предметы. Брамин заявил, что это вернулась сама Предвечная Пустота (Шуньята), и что она через тысячу веков заглотит мироздание целиком.

Ведь пустота — это действенная бытийно-мистическая сила, и я как убеждённый идеалист (как платоник и как гегельянец) вполне осознаю это. Вот почему меня так ужасает пустой пьедестал в моём районе. Я расцениваю его как вызов Бытию; ну, пускай, неумышленный вызов. Как постыдную вымарку-дыру в Книге Бытия.

Вот ещё пример: по основной работе я — вузовский преподаватель. Естественно, для того чтобы я мог работать, необходимо присутствие студентов в аудитории. У меня имеются свои педагогические принципы: я никому ни разу не поставил двойку на экзаменах, но если ко мне на лекцию приходит лишь один студент, я его не отпускаю домой — я говорю ему: «Давайте вообразим себя последним форпостом Культуры» — и начинаю читать свою лекцию. Так вот, если шесть-семь лет назад присутствие лишь одного студента в аудитории было неприятным ЧП, то сейчас такое — в порядке вещей, и часто на мою лекцию не приходит никто (вот она — Ничева). Причин этому много, я не стану останавливаться на них; замечу только, что решающую роль играет нежелание студентов ходить на занятия — притом нежелание не направленное на меня лично. В некоторых группах немногочисленные студенты говорят мне: «Наши одногруппники не ходит ни к кому из преподавателей, а не только к вам. Просто не хотят никуда ходить».

Или вот: много лет я вхожу в жюри городского конкурса молодых литераторов. Десятилетие назад на наш конкурс присылались сотни рукописей в разной стилистике; среди них можно было отыскать и хорошие произведения. В прошлом году к нам поступило пятнадцать рукописей — слабых по качеству и однообразных по темам и стилю — однообразных не потому, что их авторы знакомы между собой, а потому, что культурное поле, распадаясь, актуализирует архаические смыслы, единые на всех.

Вот уже четверть века я наблюдаю каждодневный процесс разложения российского социокультурного поля. То, что я узнаю из общефедеральных новостных каналов, из газет, из блогосферы — в принципе, соответствуют тому, что я вижу в своей обыденной жизни; первая реальность дополняет вторую, тотальный распад на общем метауровне подтверждается столь же тотальным распадом на микроуровнях (моего) быта. И я опечален этим, поскольку сознаю, что количественно нарастающая деградация социокультуры неизбежно приведёт к качественным катастрофическим изменениям. Даже если эти изменения не произойдут в пределах моей жизни, мне от того не легче.

…Хмурым декабрьским утром я, как обычно, приехал в свой вуз, вновь увидал пустую аудиторию (студенты опять не явились), стал возвращаться домой — и вдруг вообразил-представил, как всю жизнь буду ходить мимо пустого пьедестала, приходить в пустые аудитории, рецензировать пустопорожнее творчество Анатолия Наймана (эта перспектива ужаснула меня более всего), взбивать пустоту, ловить Ничеву, иметь дело с людьми, которые спят наяву, не хотят ничего и — в своём нежелании уже мало что могут (ибо разучились) — тут меня захлестнуло такое бешеное отчаянье, что я побежал куда глаза глядят, споткнулся и грохнулся на асфальт. Хорошо хоть ничего себе не сломал…

Ничева реально калечит и убивает. Ничева превращает российский народ в скопище спящих людей, которые ничего не желают и многое не умеют (умеют лишь тупо выживать — именно тупо, поскольку тонким стратегиям выживания уже разучились тоже). Эти люди связаны между собою только в своих замкнутых корпорациях. Россия становится страной миллиарда дружеских кругов, тёплых компаний, малых ячеек. Вот — ячейка-корпорация Газпрома. Вот — ячейка-корпорация Министерства Обороны РФ, корпорация депутатов Госдумы РФ, корпорация друзей Аллы Пугачёвой, корпорация литераторов из «толстых литжурналов», корпорация служащих отделения полиции, корпорация писателей-членов районного лито (и так далее). Каждая из этих корпораций дорывается до чего-то своего (Газпром дорывается до зарубежных покупателей российского газа, оборонщики — до госбюджета, друзья Пугачёвой — до ТВ, литжурнальцы — до литжурналов, полицейские — до прохожих на улице, члены лито — до районной газеты). И вот итог: на ТВ по всем каналам двадцать четыре часа в сутки кажут личную жизнь Филиппа Киркорова, а в литжурналах двенадцать раз в году публикуют Наймана. Замкнуто-корпоративное ТВ становится сомнительной вещью, а замкнуто-корпоративные литжурналы — перестают работать вообще: ведь книги Наймана в московских букмагазинах уценяют до десяти рублей, потому что эти книги не нужны читателям, а кому ж тогда нужны журналы с бесконечным Найманом? Всё же, что оказалось за пределами кругов-корпораций — вне сферы доступа, в нетях; здесь — мерзость запустения, территория Ничевы, вузы без студентов, заводы без рабочих, сёла без крестьян, исполнители без слушателей, поэты без публикаций, пьедесталы без памятников.

Общество Ничевы — не стена (которую всегда что-то цементирует), оно — словно груда плоских камней, не скреплённая ничем (скреплённая Ничевою). Такое общество способно стоять бесконечно долго — но ведь оно стоит лишь до первого толчка; после малейшей встряски всё в нём посыплется и рухнет.

Как прогнать узурпаторшу Ничеву с пьедесталов? Как разбудить россиян? За что зацепиться? Где искать точку сборки, опираясь на которую станет возможным преодолеть всераспад?

Точка сборки

Лет пять-шесть назад я выражал некоторые надежды на действующую государственную власть; например, я в нескольких публикациях посоветовал государственной власти взять на себя организацию альтернативной литературно-логистической системы (поскольку имеющаяся — заражена антироссийскими бациллами). Я прекрасно понимал, что это утопия, но тогда у меня была хоть малейшая, хоть однопроцентная, но надежда на власть. Надежды больше нет. Государственная власть разлагается на глазах. Я уже не надеюсь на действующую власть, но и на оппозицию тоже не надеюсь: я не надеюсь на политику вообще, поскольку любая политика идеологична, а ни одну идеологию в современной России невозможно внедрить без насилия, без огня и меча. Нынешнее российское население таково, что оно не поймёт и не примет любую идеологию (Путин держится столь долго потому, что он принципиально не идеологичен).

Мне очень не хочется, чтобы в моей стране что-то бы внедрялось огнём и мечом, поэтому я считаю, что в сфере политики мне искать нечего.

Спущусь этажом ниже — с идеологического уровня на национальный.

И здесь мне ловить нечего. Дело в том, что не нахожу русскую нацию. Это не доставляет мне радости, я очень хочу, чтобы русская нация была — однако я вижу: её сейчас нет. Есть многое: есть огромнейший русский этнос, есть русский народ, соединённый языковым пространством, а русской нации — нет, поскольку нет единого русского культурного поля (есть только остаточное искусственное советское культурное поле, и оно стремительно разрушается). Но нация без национального культурного поля — это всё равно, что автомашина без двигателя. Она никуда не уедет.

Приведу простое доказательство…

Польша XIX века не имела государственности, зато польская нация была. Поляк мог сказать: «Я не люблю жадину Анджея, зануду Стася и дурака Пшибося, но все мы читаем нашего великого Мицкевича, все мы слушаем музыку нашего Шопена, и потому мы — поляки». Точно так же мадьяр XIX века (у которого тоже не было своего государства) мог сказать: «Я люблю Пётефи, и Иштван любит Пётефи, значит мы с Иштваном — единая венгерская нация». А если я скажу: «У меня, и у Васи с Ваней есть наша русская-народная-родная-хороводная Надежда Бабкина; это значит мы с Васей и Ваней — единая русская нация…»? Не правда ли, прозвучит смешно? Тут можно поставить любую современную фамилию — это будет выглядеть не менее смешно (или странно). Мне нечем единиться с Васей и с Ваней; единой культуры у нас нет, и ничего единого (помимо русского языка) у нас нет. Я скажу Васе: «Я боготворю патриота Солженицына» — а Вася ответит: «Да пошёл ты со своим предателем Солженицыным куда подальше!»; я скажу Ване: «Я исследую творчество русского поэта Юрия Кузнецова», а Ваня спросит: «Кто это?». На том наш диалог прекратится, и единую нацию мы не явим.

Несколько лет назад проводился социологический опрос: жителям Москвы, Петербурга и российской глубинки предлагалось ответить, чувствуют ли они единство с другими людьми по каким-либо аспектам (предлагались различные аспекты — от гендерных, возрастных и профессиональных до религиозных и национальных). Я ожидал, что столичным чиновничье-интеллигентским игрушкам-безделушкам вроде «общего гражданства» («все мы — россияне») в глубинке будут противопоставлена грубо-кондовая «кровь и почва» («все мы — русаки»). По результату опроса глубинка (в сопоставлении с Москвой и Питером) дала сильное процентное снижение по всем аспектам (включая национальный аспект). Это означает, что жители глубинки воспринимают в качестве столичных игрушек-безделушек любое единение (в том числе, единение по национальному признаку).

Что ж тогда объединяет наших людей?

Их объединяет Ничева.

Подавляющее большинство населения нынешней России — не левые и не правые, не оппозиционеры и не лоялисты. У них нет идеологии, они — пьедесталы, на которые ничего не поставлено. Точно так же большинство этнически русских в национальном аспекте — люди без определённой национально-культурной идентификации. Им не до идеологий и не до национальных вытребенек. Они выживают. Это — не их вина, а их беда.

Как гласит восточная мудрость, из кувшина можно вылить только то, что есть в кувшине. Если у людей нет ни идеологической, ни национальной идентификации, бессмысленно искать точку сборки на политико-идеологическом или на национальном уровне. Придётся спускаться ещё глубже, на более низкие этажи.

Сформулирую вопрос так: у человека может не быть определённой идеологической, национальной, религиозной, профессиональной (и т. д.) идентификации, но что-то же имеется даже у бомжа. Что именно?

Мой ответ таков: у каждого человека наличествует его собственное «Я».

Значит, искомая точка сборки — собственные «Я» (разных) людей.

Для пробуждения идеологических смыслов создаются политические организации — партии, блоки, парламентские фракции, иногда — подпольные кружки; для пробуждения национальных смыслов — национально-культурные организации. А что способно пробудить в человеке его индивидуальное «Я»?

Здесь потребны тонкие механизмы. Человеческое «Я» стимулируется не партиями-фракциями, не газетами и не клубными посиделками, а исключительно искусством. Притом искусством преимущественно вербальным. Вербальное искусство — прежде всего литература. Самый потенциально Я-стимулирующий жанр литературы — поэзия. В наши дни — чаще «синкретизированная поэзия» (то есть поэзия, исполняемая под музыку) нежели «просто поэзия» (без музыки). Хотя «просто поэзия» тоже сойдёт.

Замечу, что искусство, пробуждающее «Я», искусство, стимулирующее конфликт между «Я» и «Не-Я» — существует. Такое искусство принято именовать «романтическим». По мнению советского литературоведа И. Ф. Волкова, романтизм впервые изобразил человеческую личность самодостаточной, не детерминированной (во всей доромантической литературе — начиная с античности — личность была детерминирована чем-либо, а в романтизме она по-фихтеански самостановится, вырастает из себя). Лидия Гинзбург заметила, что постромантизм (то есть, реализм, пришедший романтизму на смену) вернул личностную детерминированность (на сей раз — в социальном формате). Таким образом, романтизм — практически единственное литературное направление, центральным объектом которого является «Я». Для неромантической литературы «Я» вторично и факультативно, а для романтизма «Я» — первично. Вот почему, обращаясь к современной литературе, центрированной на индивидуальном «Я», уместно применить термин «новый романтизм» (если кто-то подберёт термин получше, пусть подскажет его мне). Тем более что авторы такой литературы нередко обращаются к узнаваемой внешней атрибутике конкретно-исторического романтизма (чаще всего, она, эта атрибутика, приходит к ним, пройдя через массовую культуру).

Собственно говоря, романтизм никуда не пропадал. В советском искусстве семидесятых годов был романтик Владимир Высоцкий, оформивший для нас тогдашнюю социокультурную ситуацию; на рубеже восьмидесятых и девяностых годов явился романтик Виктор Цой (можно вспомнить и Александра Башлачёва, и Янку Дягилеву, и Егора Летова, и многих-многих ещё).

В нынешней культуре романтизм не просто присутствует; он — доминантен. Я как многолетний руководитель майкопского литературного объединения и как член жюри городского конкурса молодых литераторов неплохо разбираюсь в низовой литературной жизни; могу заметить, что творчество майкопской молодёжи — романтизм на 80%.

Если «новый романтизм» способен стать искомой точкой сборки и если он столь популярен (по крайней мере, у молодёжи), отчего б его не раскрутить?

Тут вмешивается один очень неприятный фактор…

Сословные предрассудки

Однажды я сопоставил двух поэтов, двух Александров — Александра Скидана, модного питерского литературного деятеля, эссеиста, культуролога, лауреата премии Андрея Белого за 2006 год — и Александра Родимцева, выпускника моей родной майкопской школы № 22 (вот она — за окнами), а ныне — студента трёх вузов (в том числе, студента Литинститута и Петербургского института журналистики).

Продолжу это сопоставление и приведу по одному стихотворению этих поэтов.

Начну со Скидана. Предваряющий скидановское стихотворение эпиграф из Поля Валери, пожалуй, опущу, а само стихотворение — вот оно:

У терминологических лакун,

как в термах инкубатора — лаканов,

но что Ему тот шлейф улик в веках?

В числителе не вычесть семиотик;

у ласок Гебы привкус-ротозей,

а знаменатель — заземленье в мифе.

Так дышит мнимость; прерванный плеврит

на самом склоне эластичной шкурки,

«шагреневой» и скважистой как «бульк»

у полости, защёлкнувшей реторту.

Молочных дёсен мыльный разогрев.

Возгонка (поимённая) в наличник

закупоренный: горлышко греха,

бессонниц, молоточками истомы

раздробленных; кровосмешенье; блеф

плотвы и крючкотвора-псалмопевца.

Инкуб с инкубом — ангельский ли стык?

Из мёртвой точки смертного влеченья,

восхищенный до откровенья вор,

и сам похищен хищнический голос:

молчанье грезит о самом себе.

И только. Как Нарцисс водобоязни.

На мой взгляд, это — плохая поэзия: эрудиция нужна, чтобы прояснять картину мира, а не чтобы затемнять её. Это не более чем моё частное мнение; возможно, у данного стихотворения обнаружится много поклонников.

А вот — стихотворение Родимцева «В синих отсветах молний». Привожу его целиком (несмотря на смешную аллюзию со «стерхом» в последней строфе; она — ненамеренная: текст был написан задолго до прошлогодней осени):

В синих отсветах молний рождается новый день.

Утром стадо проснётся и выйдет на следующий круг,

Ну а я каждый вечер опять ухожу в тень,

Моя тень для меня — это первый, единственный друг.

В жидком олове утра срываясь к последней черте,

Я не вижу небес за железной решёткой окна.

Кто уйдёт на закат, почему возвратятся не те?

Почему разный путь, но дорога от века одна?

В синих отсветах молний рождается новый год.

Белым росчерком пишет грозу поднебесный поэт,

Предрассветная тень по осенней дороге идёт

Так обманчиво-медленно, только спасения нет…

А в осеннем дожде — столько слов, столько правды небес,

Но её не услышать за шумом бегущей воды,

Солнце глухо, и каждый день молча уходит за лес,

Ветер мог бы сказать, но и он заметает следы.

В синих отсветах молний рождается новый век.

Он такой же, как этот, но только он будет без нас,

Вдаль по лезвию бритвы уходит слепой человек,

Он несчастен — он вдруг осознал, что такое «сейчас».

Но такая судьба — всем познать эту боль суждено,

Потому ли печально мы смотрим на алый закат?

Это — небо; запомни, тебе ещё падать на дно…

И запомни, что солнце наутро вернётся назад.

В синих отсветах молний рождается новый мир.

Он — не наш, он не сдался ещё до поры топору.

Уходи… навсегда замолкает мелодия лир…

Только девушка молча стоит у креста на ветру.

В свете молний по лунной дорожке ты всходишь наверх,

Шум дождя заглушает и ветер уносит твой крик…

С прострелённым крылом умирает последний стерх…

В синих отсветах молний рождается новый миг.

Стихотворение Скидана — плохое, но и стихотворение Родимцева — не очень хорошее. Я специально искал — не лучшее стихотворение в эстетике «нового романтизма» (поскольку принадлежность наилучшего стихотворения к «новому романтизму» мне было бы непросто доказать), но самое типичное, самое показательное для «нового романтизма» стихотворение — со всеми плюсами и минусами «нового романтизма».

У стихотворения Александра Родимцева много минусов. Однако у него есть один-единственный (зато несомненный) плюс: в этом стихотворении не живёт Ничева. Она заполонила стихи многих современных поэтов (как записных «модернистов», так и признанных «традиционалистов»), но в стихах Родимцева Ничевы нет (в отношении скидановского текста — не могу быть экспертом: я в нём ничего не понял, а где не понять ничего, там может затаиться Ничева).

Такие стихи, как приведённое мною стихотворение Скидана, большинство сочтёт за крайность, но к этим стихам всё же останется уважение: за ними — солидная культурная оснастка, лаканы, семиотики и инкубы: как не уважить культурку? Такие же стихи, как стихотворение Родимцева, автоматически отправятся в игнор (я не за то, чтобы подобные стихи возводились бы в шедевры; я против того, чтобы они отправлялись в игнор).

Поскольку я знаком с литературной жизнью Майкопа, имею право сказать: делать в Майкопе социокультурную ставку на Родимцева, раскручивать Родимцева — всё равно, что читать лекцию одному студенту. Возможно, это — донихотство — смешное, нелепое, идеалистичное, но некий итог может выявиться. Делать же в Майкопе ставку на Скидана — всё равно, что читать лекцию в аудитории, где нет ни единого студента; это — клиническое безумие. Скидан Майкопу не нужен, а вот Родимцев Майкопу (ещё) нужен.

Наверное, стихотворение Скидана поймут и примут в питерской или в московской литературной кофейне — но больше его не поймут и не примут нигде. А я не хочу, чтобы поэзия жила б только в питерских и московских литературных кофейнях; я желаю, чтобы поэзия жила б везде — и в Майкопе, и в Нальчике, и в уральском посёлке, и в сибирской избе, и на Таймыре. Российская социокультура разрушается не оттого, что в России мало денег-кэша-башлей-баблосов и даже не от того, что башляют не тем, кому надо башлять; Россия распадается оттого, что в ней осталось мало поэзии (в узком и в широком смысле этого слова). Если ограничить поэзию рамками питерских и московских литературных кофеен, а прочее — гневно заклеймить, тогда в России поэзии не будет вообще. Тогда останется одна Ничева. Именно поэтому я хочу хвалить Родимцева, а не Скидана.

Меня спросят: «Как же хороший вкус?».

А я вернусь к временам Владимира Высоцкого.

Как известно, советская система, признавая Высоцкого в качестве артиста, совершенно не признавала его в качестве поэта (Высоцкий увидал опубликованным лишь одно своё небольшое стихотворение). Принято считать, что у Высоцкого существовали политические разногласия с советской властью. Будь так, все фильмы с Высоцким власть отправила бы на полку. Современники же Высоцкого объясняли своё неприятие его поэзии не политическими, а эстетическими (и отчасти этическими) мотивами («у этого человека нет вкуса, он пошлый, вульгарный, низкопробный, он похабно рычит и хрипит, он насаждает блатные ценности…» и т. д.).

В действительности эстетические (и этические) мотивировки скрывали за собою бессознательный испуг из-за разницы экзистенциальных зарядов Высоцкого и современного ему (позднесоветского) общества. Степень (романтического) конфликта между «Я» и «Не-Я» у Высоцкого была явлена гораздо сильнее, чем у остальных советских людей; это вызывало бессознательное беспокойство, сублимировавшееся в эстетические (и этические) претензии. Такое иногда бывает: за эстетикой и этикой прячется экзистенция: у Анны Карениной был «переизбыток жизни», и она слыла «порочной» ещё до того как изменила мужу; в Высоцком тоже был такой же «переизбыток жизни» (воспринимавшийся как «порочность»).

Прошло более тридцати лет со смерти Высоцкого. Сейчас Высоцкий не только признан обществом; он стал ключевой фигурой для нашего осмысления семидесятых годов. Это значит, что общество проглотило (и усвоило) «блатного хрипуна» Высоцкого без вреда для себя — и даже с пользой. Почему б тогда обществу не проглотить и Родимцева?

Принято считать, что стихи, в которых наличествуют «Лакан», «семиотика», «Геба», «инкубы», аллюзии из Мандельштама и закрученные обороты вроде «знаменатель — заземленье в мифе» — это правильные стихи (даже если это плохие стихи); так же принято считать, что стихи, в которых есть слова «толпа», «герой», «меч», «бродяга», «менестрель», «лира», аллюзии из Виктора Цоя и обороты вроде «ветер уносит твой крик» или «ухожу на закат» — это дурные, безвкусные, графоманские, быдляцкие стихи (даже если это хорошие стихи).

Напомню золотые слова умницы Михаила Леоновича Гаспарова: «Бескультурья не бывает, бывает только чужая культура (или субкультура)».

Автоматическое приятие текстов с «лаканами» и столь же автоматическое неприятие текстов с «героями, уходящими на закат» и «менестрелями» — не более чем сословный предрассудок. А сословные предрассудки хороши, если они полезны всему обществу и плохи, если они вредят ему.

Я уважаю элитистские ценности — но не тогда, когда они подвергаются инфляции. Элитизма (и элит) не должно быть слишком много. Честь и отвага «моего Сида» — неколебимые ценности; но когда по дорогам разорённой Испании XVII века толпами стали бродить нищие идальго, вызывая друг друга на поединки, клянча милостыню у крестьян, и не работая, потому что «благородному дону позорно работать» — это уже не ценности, а что-то другое. Я наблюдаю критиков, бесконечно мусолящих гавриловых, даниловых, осокиных и скиданов в виду поиска «новых путей в искусстве» — на фоне расцвета «неоромантической литературы» — и мне вспоминаются картинки из испанского быта: элитизм Добычина и Мандельштама — величие «моего Сида»; элитизм Осокина и Скидана — гонор нищего идальго из комедии Лопе де Вега.

Лев Толстой дал замечательное слово, бытовавшее в языке российской интеллигенции начала XX века (но, увы, выпавшее из интеллигентского лексикона) - «опрощение».

Я не могу однозначно сказать, хорошо или плохо стихотворение Александра Родимцева (оно и хорошо, и плохо); но я осознаю: для того, чтобы его не проигнорировать, придётся опроститься. Романтизм — явление архаичное по отношению к более поздним «геологическим пластам культуры» — к реализму, модернизму, постмодернизму, а для восприятия даже недавней архаики нужно опрощение. Архаика архаике рознь: романтизм пребывает на смежном временном участке-уровне по отношению к его ложному двойнику — к сентиментализму. Между тем, романтизм я обожаю, а сентиментализм — ненавижу, потому что сентиментализм размывает и оглупляет человеческое «Я», а романтизм — оформляет и закаляет «Я» в его столкновениях с «Не-Я». По моему мнению, иногда опрощение и (умеренное) обращение к архаике необходимо; в больших дозах архаика — яд, но в малых дозах она — целительное снадобье. На нижних этажах современной российской культуры «неоромантизма» много, и он никому не нужен. Я полагаю, что из этого бросового материала возможно приготовить «лекарство против Ничевы».

Сделаю два частных комментария, упреждая возможные возражения.

Во-первых, поскольку «неоромантизм» сейчас загнан снобами на нижние этажи культуры (фактически — в подполье), уровень качества большинства неоромантических текстов оставляет желать лучшего. Это значит, что надо бороться за общее качество романтического дискурса — не отвергая романтический дискурс как таковой. Если я отмечу, что в вышеприведённом стихотворении Родимцева имеют место локальные недостатки (к примеру, явное нарушение ритмики в пятнадцатой строке), я поступлю правильно; если же я высокомерно скажу, что это стихотворение — ерунда, на которую не стоит тратить время («то ли дело Осокин и Скидан…»), это будет неправильно.

Во-вторых, романтизм имеет свойство оформляться в разные идеологии. Иногда эти идеологии могут быть неприятными. Я полагаю, что с плохими идеологиями можно бороться на идеологическом уровне (отвергая идеи, но принимая романтизм). Да и, честно говоря, даже самая отвратительная идеология — не хуже Ничевы. Быть с Ничевою — остаться без идеологий вообще; Ничева сгрызёт, уничтожит способность к идеологическому мышлению; а поскольку человек не может не воспринимать Бытие, россияне за неимением идеологий начнут пробавляться только мифологиями.

…Я всецело отдаю отчёт в том, что мой манифест — утопичен до предела.

Однако фокус с романтизмом уже удался в первый раз — в семидесятые годы, когда Владимир Высоцкий объединил всех позднесоветских людей — от членов Политбюро до магаданских бичей, от академиков до разнорабочих. Фокус с романтизмом удался и во второй раз — в восьмидесятые годы, когда Виктор Цой объединил моё поколение.

Отчего бы фокусу не получиться и в третий раз?

Последние новости
Цитаты
Сергей Обухов

Доктор политических наук, секретарь ЦК КПРФ

Максим Шевченко

Журналист, общественный деятель

Александр Дмитриевский

Историк, публицист, постоянный эксперт Изборского клуба

Фоторепортаж дня
Новости Жэньминь Жибао
СП-Видео
Фото
Цифры дня