Россия забитая, Россия бедная,
мужицкая подавала о себе голос. Герцен
Ты пахни в лицо, Алексей Кольцов!
Освежи, взволнуй душу русскую… О.Фокина
Пару слов о внешности.
«Кольцов был среднего роста, с мелкими чертами лица, с густыми русыми волосами… Манеры его были робки, мягки, застенчивы в высшей степени; но в приятельской беседе он часто горячился…» (А. Краевский). «Одетый в длиннополый двухбортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной часовой цепочкой и шейный платочек с бантом; он сидел в уголку, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, торопливо поднеся руку к губам. В глазах его светился ум необыкновенный, но лицо у него было самое простое русское… Это был поэт Кольцов» (И.Тургенев).
«Ты можешь жить в Петербурге или где хочешь. Денег тебе нет ни копейки… благословение дам, а больше ничего». — После злобных отцовских слов Кольцову пришлось вернуться из Москвы в Воронеж и продолжить вести ненавистные торговые дела ради выживания и благополучия семьи. Но дни его были уже сочтены. «Бес материализма» и тяжёлые страдания («…зазнался», — слышалось отовсюду) довели до чахотки.
А. В. Кольцов умер 29 октября 1842 года, одинокий, больной, безо всякой врачебной помощи и домашней поддержки. С его несгибаемой целеустремлённостью и цельностью — «точно кремень» — могущий стать миллионером, в предсмертном бреду вскакивал и лепетал что-то об осуществлении мечты сделаться «проповедником новых идей».
В сознании знатоков и любителей поэзии имена этих двух замечательных воронежских сочинителей - А. В. Кольцова и И. С. Никитина — неразрывно связаны меж собой множеством причин. И роднит их не только город детства и юности, но и схожесть отнюдь не лёгких судеб. Они даже похоронены рядом — в центре Воронежа, в зажатом высотками уголке бывшего Митрофаньевского кладбища — …в конце 19 века тихой, нехоженой окраине.
Жизнь как осенняя ночь молчаливая, —
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонёк, замерла…
— выгравировано на памятнике Никитину.
В душе страсти огонь
Разгорался не раз,
Но в бесплодной тоске
Он горел и погас…
— выгравирована эпитафия Кольцову.
Сильные выстраданные строки. Стихи мужчин сверхтрагических судеб. Судеб коротких, но, несомненно, творчески ярких и высоких.
И если бы «каторжанский реестр» герценовского мартиролога литературных жертв царизма был продолжен, то, наряду с Кольцовым («Кольцов убит своей семьёй, тридцати трёх лет») Александр Иванович обязательно вписал бы туда и Никитина, но… Торопился уезжать: «Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок». — Слова, произнесённые эпитафией всей русской литературе: до срока почившим Рылееву, Пушкину, Грибоедову, Лермонтову, Веневитинову («…стих средь юных лет!»), Кольцову, Никитину, Белинскому, Полежаеву, Баратынскому, Бестужеву… И далее, далее.
Если без длинных занудных экивоков, то собственно трагедия Кольцова, подобно земляку Никитину, да и сродни трагедиям всех «неусадебных» персон — крестьянского, мещанского роду — состояла в несчастии непомерно заниматься «ненужными» вещами. Крайне далёкими от истинного их, божественного предназначения: созидания, науки. Далеко ходить не надо: Ломоносов и Шевченко, Кулибин и Крамской.
Типичная участь талантливого самородка из разночинской массы — завоёвывать признание публики ценою невосполнимых жертв, нравственных и физических страданий. (На память приходит кольцовское «я не поэт, а мещанин» — в противовес рылеевскому «Я не Поэт, а Гражданин!»)
О, сколько взволнованных, возвышенных душ сгинуло в преисподнюю — в нестерпимо упорной, трудной борьбе за право почувствовать себя человеком!
Кольцов, не имеющий даже малого образования (кроме года уездного училища, девяти лет отроду), был прирождённым лириком. С малолетства неся «богатое содержание для поэтических излияний».
Скучно и нерадостно
Я провёл век юности…
Пройдя через непременные и неизбежные по молодости уроки заимствования, подражательности. Отдав известную дань сентиментализму, он непревзойдённо обрёл себя в бушующей стихии русской песни. Именно в этом «полуписьменном-полуустном жанре он достиг тех вершин, которые обеспечили ему бессмертие» (О.Ласунский).
В истории отечественной культуры прецедент Кольцова-художника поистине уникален. Отсутствие систематического образования, присущего дворянскому кругу, не повлияло, а в какой-то мере и «освободило», высвободило незаурядную писательскую индивидуальность и по-детски наивную непосредственность. Дав благие последствия и направление, верный ход правильному ощущению ремесленничества и материализации творческого версификаторства. Осознанию истинной свободы, полёта мысли.
Сам будучи пахарем, работягой, невезучим «челобитчиком» неблагодарной Фемиды, кто как не Кольцов, приоткрыв занавес народного быта, — сродни каторжанскому, — мог живописать крестьян людьми вполне обыкновенными. Нежными и верными, грустными и весёлыми. Нравственно цельными. Образно полными и артистичными: «В его песни смело вошли и лапти, и рваные кафтаны, и всклоченные бороды, и старые онучи, — и вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии» (Белинский).
Готовность биться до «конца-краю», наперекор судьбе, не глядя на невыносимые окружающие обстоятельства — вот главное утверждение кольцовского романтического героя: мужика, рыцаря полей. Ключевая эстетическая мысль — идея мужицкой, селянской жизни. Да и сам пиит не опускал «очи долу» — нисколько не боясь на равных померяться-потягаться с горемычной судьбинушкой силами, всю дорогу изматывая, «мая» себя битвами: «…он первый обратился к русской жизни прямо, с глазами, не отуманенными никаким посторонним чувством…» (Салтыков-Щедрин). На смерть смотрел открыто, «не мигая глазами». Бешено и без остатка предаваясь веселию и печали, находя в них «размашистое упоение», вместо того чтобы «падать под бременем самого отчаяния».
Зримой несгибаемостью и твёрдостью Кольцов влюбил в себя абсолютно разную и далёкую друг от друга публику — по направлениям и роду деятельности. Это и духовный наставник Кольцова Белинский, осудивший-таки прежнее своё примирение с «гнусной действительностью». «Его сиятельство» покровитель Одоевский, разглядевший в провинциальном купце средней руки «гения в высшей степени». «Младший брат» Сергей Есенин, посвятивший воронежскому прасолу проникновенные строки.
И. Тургенев, Чернышевский, цитировавший Кольцова в «Что делать?». Менделеев и Балакирев; Некрасов: «…и басни хитрые Крылова, и песни вещие Кольцова…». Пролетарский поэт Кириллов: «Он с нами, лучезарный Пушкин, и Ломоносов, и Кольцов…».
Ещё больше счётом — абсолютно безымянные почитатели и простолюдины, труженики. Благодарные автору за непосредственность и душевную отзывчивость к чужой боли.
*
Через всю жизнь пронёс А. Кольцов незабвенные события «тоскливой» юности — великую драму разбитого молодого сердца. Питающую в дальнейшем его творчество — прямо и опосредованно. Вылившись из трагедии сугубо личной в драму общесоциальную, «громадную и катастрофическую». Каковая, по определению Белинского, заставила Кольцова почувствовать себя уже не стихотворцем, слагающим «размеренные строки с рифмами, без всякого содержания. Но поэтом, стих которого сделался отзывом на призывы жизни…»
Если встречусь с тобой
Иль увижу тебя, —
Что за трепет, за огнь
Разольётся в груди.
Если взглянешь, душа, —
Я горю и дрожу,
И бесчувствен и нем
Пред тобою стою!
А дело было эдак…
Он влюбился. Сильно и безотчётно. Влюбился в девушку-прислугу, дочь крепостной отцовской крестьянки. Причём оформлена «крепость» была на чужое имя, так как Кольцовы не имели дворянского чина. И хоть девочка-милашка, Дуняша, росла и воспитывалась вместе с дочерьми Василия Петровича Кольцова, — была им кровинкой родной, — хозяин не смог потерпеть близости отношений наследника и слуги. Господина и холопа.
Ничтоже сумняшеся отец, не терпевший «попереченья», просто взял и продал мать с дочерью в бескрайние донские степи.
Потрясённого горем Алексея свалила чёрная падучая: «Исчезнул сон: моим очам, моим разрушенным мечтам совсем иное показалось…».
Выздоровев, опустошённый нездоровьем, самозабвенно и долго скитался по Дону. Безутешно страдая и мучаясь, искал милую. Но увы…
Впоследствии горькая, словно полынь, любовь переросла в легенду. Легенда — в были-небылицы; те — в песни. Уйдя в народ. Глубоко и навсегда. С концовками как счастливыми, так и печальными — вроде того, что найденная наконец невеста умирает прямо на руках у жениха. Ошеломлённого долгожданным приобретением и внезапной потерей.
И те ясныя
Очи стухнули,
Спит могильным сном
Красна девица!
Тяжелей горы,
Тёмней полночи,
Легла на сердце
Дума чёрная!
После того у Кольцова были романы, и довольно затяжные. Но любовь к Дуняше не «стухнула». Не закрыв и не исцелив «рану сердца».
*
На развитие творчества А. Кольцова несомненно повлиял близкий друг, «человек замечательный, одарённый от природы счастливыми способностями» А. П. Серебрянский, организовавший в конце 20-х годов литературный кружок при Воронежской семинарии. И познакомивший Кольцова с местной литературной элитой: книготорговцем Кашкиным, подарившим другу теоретический труд по стихосложению «Русская просодия»; близким к декабристам Сухачевым. Имена и жанровые приёмы Ломоносова, Державина, Хераскова, Фонвизина, Карамзина, Жуковского, Крылова, в особенности карамзиниста Дмитриева стали основой поэтического вероисповедания Алексея Васильевича.
Позднее, в 30-е, сошёлся с воронежским губернатором, по совместительству литератором Д. Бегичевым, накоротке знавшем Грибоедова. Плюс, конечно же, книги, книги, книги… Из семинарской б-ки, от друзей и соратников-поэтов, семинарских профессоров: П. Ставрова, А. Вельяминова.
Я познакомился со светом…
И, если бы… да в добрый час"!..
Готов остаться я у вас!
Готов чумаковать всё лето. -
— …слышатся пушкинские интонация, ритмика, ход. Взятые Кольцовым образцом художественного совершенства.
Однако, волею судьбы оставшись единственным сыном (остальные ребята умерли по младенчеству), Алексей в первую очередь — наследник кольцовского купеческого дела.
С одиннадцати лет занимается с отцом землепашеством, одновременно продажей хлеба. Т. е. от производства — к менеджменту: «Пашенку мы рано с сивкою распашем. Зёрнышку сготовим колыбель святую». Также — садоводством, лесозаготовками, овчиной, шерстью. То был целый сельскохозяйственно-промышленно-торговый круговорот. Конгломерат, так сказать.
Основное занятие Кольцовых — прасольство — скотопромышленные дела.
Весело на пашне.
Ну! тащися, сивка!
«Прасол прежде всего лихой наездник. Он вечно на лошади, на лихом донском коне, который смело перепрыгивает через овраги, плетни и несётся вихрем в степях. Прасол такой же джигит, как казак, он на скаку хватает руками землю и бросает ею в деревенских красавиц… он не остановится ни перед каким барьером. Он и одет по-казацки — в черкеске и в широких шароварах, опоясан ременным поясом с серебряными украшениями, на голове у него барашковая шапка. У него и походка и фигура чисто казацкие: сутуловатый, он ходит увальнем, с перевалкой и как бы с вывернутыми ногами», — рассказывает воронежский краевед и биограф Кольцова М. Ф. де Пуле.
Однажды Алексей на всём скаку перелетел через голову окаянного коня. И с невероятною силой грохнулся оземь. Спасло на редкость крепкое здоровье и казацкая сноровка, джигитовка: «Ах, ты степь моя, степь моздокская…».
Большую часть времени приходилось жить со стадами, «среди природ»:
Между возов огонь горит;
На тагане котёл висит;
Чумак раздетый, бородатый,
Поджавшись на ногах, сидит
И кашу с салом кипятит.
«Многие пьесы Кольцова отзываются впечатлениями, которые подарила ему степь» (Белинский). Первые стихи тоже пришли, «сошли» с небес в степи. Причём внезапно, «как током ударило»: «…Мне не спалось, я лежал и смотрел на небо. Вдруг у меня стали в голове слагаться стихи; до этого у меня постоянно вертелись отрывочные без связи рифмы, а тут приняли определённую форму. Я вскочил на ноги в каком-то лихорадочном состоянии; чтобы удостовериться, что это не сон, я прочёл свои стихи вслух. Странное я испытывал ощущение, прислушиваясь к своим стихам».
Отец был категорически против интеллигентских сыновних штучек. Оттого ничего не оставалось делать, как, по велению тайных струн, сочинять украдкой, вдохновенно и страстно. Приходилось внимательно вслушиваться и собирать народные песни и сказы в отдалённых от дома деревнях. На празднествах, играх и гулянках-хороводах. Чувствуя в стихах-песнях, называвшихся Кольцовым не иначе как «русскими песнями», будущую силу. Вынося вирши на внешний зрительский суд в обход и без ведома отца. Поначалу под псевдонимом. В нелёгком поэтическом призвании видя «вознаграждение за тяжкое горе своей жизни».
В семейном кругу подрастая человеком довольно замкнутым и угрюмым, — полностью раскрывался лишь в поле. С наслаждением вдыхая вольный воздух лесов и пастбищ: «Вблизи дороги столбовой ночует табор кочевой…». И ещё хорошо ему дышалось в кустодиевской деревне, на отдыхе, среди крестьянских сборищ: «Здесь-то прасольство явно сослужило нашей поэзии великую службу. Без него ни русской природы, ни русского народа наш поэт никогда и нигде так бы не узнал» (Н. Скатов).
И ежели сравнивать творчество Кольцова с художественническими образами, то, конечно, более точно тут подошёл бы современник, «аналог» Кольцова в живописи — А. Венецианов.
Парадоксально, но любил Кольцова и эстет Брюллов, гламурный гуляка и светский модник, — что тоже крайне интересно для описания. Но, поскольку объём текста и так улетает в монографическую необъятность… вернёмся к «обыденности»:
Гости пьют и едят,
Забавляются
От вечерней зари
До полуночи.
Вообще немногочисленные стихи Кольцова, умещающиеся в одном всего лишь сборнике, породили на свет множество рерайтов, семплов, как бы сейчас сказали.
Романсы, квартеты, хоры — Глинка и Даргомыжский, Римский-Корсаков и Рахманинов, Мусоргский — Варламов: влияние Кольцова на русскую культуру трудно представить и оценить из-за эндогенного в неё проникновения. Достоевский, например, по прочитанным в книгах фразам и словосочетаниям, претендующим на народность, лубковость, сразу и безоговорочно узнавал и признавал кольцовское влияние на авторский стиль.
Выдающиеся современники, от Белинского до Писарева, революционно-демократические в особенности, безошибочно увидали гениальность молодого поэта-прасола. Который и в Москве, и в Питере бывал, к сожалению, исключительно по коммерческой необходимости. По отцовским торгашеским наставлениям. От «мишурного величья» коих Кольцов внутренне отторгался-отвращался, как от «мерзости». Что с не меньшею силой и убедительностью показано в его «драгоценном памятнике» рукописной словесности, великолепном эпистолярном наследии-исповеди. Из того, что уцелело после семейных разборок (70 писем).
К счастью, в Москве и Питере он попал в самый центр русской духовной жизни, с её интенсивностью и концентрацией общественных веяний и предзнаменований (провёл всего около шести месяцев!): Станкевич с высоким литературным кругом общения; Белинский с его «Телескопом». Далее, с письменными наставлениями от Станкевича, — к питерским Неверову, Краевскому, Жуковскому и… Слышится сейчас потешно, но так оно и было на самом деле — «восходит до Пушкина!» (Скатов). Не зря петрашевцы прозвали К. потом, в 50-х уже, «вторым Ломоносовым».
Критика враз почувствовала — за «Песней пахаря» стоит мощнейшая укреплённость во времени и пространстве, истории и традиции. Ощутила корневой врез вглубь времён и «сырую» землю-матушку: многовековую былину о русском Антее — Микуле Селяниновиче, Зевсе-громовержце, Илье-пророке и сказочных богатырях: «Зажужжи, коса, как пчелиный рой!». Где воочию предстали крестьянские «ловкость, такт и красота», характеры сохранивших себя под непосильным гнётом людей — выживших, выдюживших. Интересных. Соколами рвущихся на волю, несмотря на «сломанные крылья».
Иль у сокола
Крылья связаны,
Иль пути ему
Все заказаны?
«Кольцов показал, — говорит Герцен о послепушкинской эпохе как эпохе Лермонтова и Кольцова, — что много поэзии кроется в душе русского народа, что после долгого и глубокого сна в его груди осталось что-то живое»… — Ему вторит Г. Успенский, противопоставляя Кольцова — Пушкину: «Никто, не исключая и самого Пушкина, не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания»… — Все мы помним: у Пушкина раб «влачится по браздам» — у Кольцова же землю пашет свободный человек: «Клеймёный, да не раб», по словам Некрасова.
Можно дерзнуть изречь, Кольцов превзошёл всех предшественников в песенном жанре: Мерзлякова («Среди долины ровныя»), Ибрагимова («Во поле берёзонька стояла»), Раича, Дельвига, Тимофеева, Цыганова, Нелединского-Мелецкого. Обаче стал учителем Некрасова и учредителем стилистики многих творцов 40 — 50-х годов.
Сравнивая Кольцова с Лермонтовым, Огарёв так определял их историческое значение: «Лермонтов и Кольцов — два одинокие властителя поэтических дум конца тридцатых и начала сороковых годов… Один тоскующий оттого, что крылья утомились; другой — оттого, что „крылья связаны“. Один погибает, подстреленный своими, которым он чужой; другой гибнет, задушенный своими, которые его не узнали. Оба вместе — звучный отголосок целой России своего времени, России задремавшей и России непроснувшейся».
Без преувеличения скажем, что никто после Лермонтова, — не без заблуждений и ошибок, естественно, — не выразил с такою художественной мощью ненависти (прямо того не указывая!) крепостнической действительности, — как Алексей Васильевич Кольцов.
Жизнь! зачем же собой
Обольщаешь меня?
Если б силу бог дал —
Я разбил бы тебя!..
…После смерти Алексея отец, Василий Петрович, испытал только лишь облегчение. В тот же день завалившись в ближайший кабак на обмывку очередной удачной сделки. Отложив покупку парчи для сыновнего гроба назавтра.
«Кольцовы, Бёрнсы, Беранже не повторяются!» — Аполлон Коринфский…
Снимок в открытие статьи: памятник поэту Кольцову Алексею в Воронеже/ Фото: Людмила Пахомова/ТАСС