Давно уже не секрет, что любые формы народной религии, социальной мысли и более или менее высокой литературы так или иначе связаны с откровенной сексуальностью. О чем, собственно, и речь в книге известного слависта и профессора Европейского университета (Флоренция). Чем же автор «оправдывает» декаданс, в суждениях о котором до сегодняшнего дня не перестают захлебываться в ажурной пене своих публичных выступлений многие петербуржские эстеты? Правильно, глубокой традицией этого явления, издавна укоренившейся в современной культуре. Впрочем, не так уж глубоко и не в такой уж современной — понятно, что о превратностях судьбы-злодейки в атмосфере гниющей действительности живописал не только Глеб Самойлов из «Агаты Кристи». «О том, что человек может получать наслаждение в страдании, знали Пушкин, Бодлер, Достоевский, Ницше, — подтверждает Александр Эткинд в своем исследовании порочного века. — Но Захер-Мазох показал это с наглядностью, которая присуща порнографии, сумев остаться по эту сторону высокой литературы».
Именно этот принцип — «уйти, чтобы остаться» — и был основным в поэтике будней для всех последующих декадентов высокого, среднего и вовсе уж экономного стиля и класса под названием «декаданс», который в России утвердился в качестве главного, как сказали бы сегодня, тренда именно в Серебряном веке.
Что же случилось в то нелегкое время? Почему лучшие умы империи вдруг ударились в услаждающие душу лишь в миг эйфории косноязычие, бледную немощь, явное богохульство и прочие девиации во сне и наяву? Русско-японская война, скажете? Кровавое воскресенье? Опять-таки, немцы какие-то?
Не вдаваясь в особые подробности, отметим, что автор книги довольно толково излагает суть дела, бегло пересказывая основные сцены восстания на Очакове, в плену, бреду, а также в бархатном подполье того времени, когда психоанализ заменил все, вплоть до национальной идеи. И это было горько, товарищи, о чем в то время откровенно распространялся даже сластена Осип Мандельштам: «С тех пор, как язва психологического эксперимента проникла в литературное сознание, прозаик стал оператором, проза — клинической катастрофой».
В принципе, если уж не к ночи были помянуты немцы, дело более чем ясное. «Ясность этого мира — прямое следствие Просвещения и порожденных им метафор — заканчивается на границах психологического заповедника, — в свою очередь сообщает автор, имея в виду пускай не немцев, но точно то, чем оказались для России восторженные идеи либерте-эгалите-фратерните. — Внутри его, в запущенном пространстве между перверсиями, царит мерцающая полутьма».
Вот почему, наверное, венчающая вершину «психологической» культуры гильотина Революции была уместна, как очищающий жест варвара, скифа и, само собой, азиата, которому с радостью бросились подпевать более цивилизованные менестрели всех интеллигентных мастей и сексуальных ориентаций, уставших от мистико-эротических схваток с демоном новой буржуазности, коих хватало в среде даже особо буйных поэтов современности. Им был нужен «новый человек», оказавшийся никем иным, как хозяином жизни, которого вызывали активным столоверчением всех основ прежней жизни русские декаденты, а завершил Троцкий, призывавший выпустить именно новое «улучшенное издание» человека.
Понятно, что книга Александра Эткинда в свое революционное для отечественной словесности время тоже уже издавалась, и перед нами ее дополненное переиздание. Тут как в случае с любым удачливым писателем — стоит единожды ухватить свою рысь за фост (то есть, конечно же, за хвост), и вдогонку сразу же напечатают (под такой же обложкой) все написанное и благополучно погребенное в закромах. То есть, сборник работ Эткинда о Серебряном веке, повторим, издавался, став сенсацией 90-х годов, но кто же теперь об этом вспомнит! Тем более, на фоне нынешних блестящих публичных лекций известных российских культурологов и не менее занимательных сборников о школьной классике вроде «Советской Атлантиды».
Да и сам автор не прочь поддержать хилую интригу с искусными по своей заманчивости названиями глав вроде «Лед, меха, форель: от Мазоха к Кузмину». Потому что напиши он какую-нибудь «Фонетическую проскрипцию рефлексивной экспликации», так никто ведь книгу в руки не возьмет. Вот почему всегда существовало железное правило для ученых всех мастей, желающих перевести сухие буквы с мертвыми концептами в живую плоскость трехмерной книжки научно-популярного, как у Эткинда, жанра. То есть, придумывание заманчивых названий, которые не всегда отражают содержание самих глав. У Эткинда, правда, отражают. Причем массово и порой даже до кучи смешно, как говорят картежники: «Лед, меха, форель: от Мазоха к Кузмину, или Контекстуализация желания». То есть, здесь слегка зашифрованы главные культурные коды того самого Серебряного века: сборник Михаила Кузмина «Форель разбивает лед», «Венера в мехах» Леопольда фон Мазоха и позднейшие «машины желания» сюрреалистов вкупе с многообещающим словом «контекст», в котором, словно йог на дне морском у одесских классиков притаился, естественно, «секс» и бороздящее умы советских современников автора судно Тура Хейердала (еще одна эротическая коннотация) под названием «Кон-Тики».
Но довольно о грустном. В «Содоме и Психее» много радости, здесь даже не совсем «политкорректная» Гоморра в классическом варианте мифологической константы опущена, и вставлена не менее интригующая Психея. Словом, полевые (и морские) девиации в данном случае прилагаются. Впрочем, куда же без них в Серебряном веке! И автор трудолюбиво подбирает для благодарного, но не шибко просвещенного читателя соответствующие факты, фигуры и прочие контаминации данного периода в нашей с вами интеллектуальной истории. Например, Григорий Распутин. Или того пуще — Михаил Кузмин, который наряду с личным «гомоэротическим» отвращением к большевикам, свою собственную, то бишь «общественную» Незнакомку-революцию в кожанке и с хлыстом, подобно Блоку, все-таки прославлял: «Такие женщины живут в романах <…> / За них свершают кражи, преступленья <…> / И отравляются на чердаках».
Кстати, о названии книги Александра Эткинда, которая мудро расшифровывается как «Очерки интеллектуальной истории Серебряного века». Ну, а с налета, у прилавка, все это читается, как «Очень интеллектуальная история…». Ну, а какая же еще она была у данного периода? Угловатая фоника в паре с измененной в лице строфикой, словно графиня из телеграммы Остапа Бендера, бежала топиться к пруду Истории — вследствие дружбы пролетарского наследия с академическими пайками для того, кто подался служить делу Революции в филологические и прочие карательные органы власти.
Об этом у Эткинда тоже немало. «Жить у кремля и писать не для печати», «Революция как кастрация», «Тайный код для заблудившегося пола» — вот какие изыски придуманы автором для описания простой, по сути, государственной машины желаний, в которую затягивало и благородного Александра Блока, и даже изысканного Рюрика Ивнева, служившего в секретарях у наркома Луначарского. Дышать духами и туманами уже не получалось, поскольку миазмы подступающего железного века напрочь отбили обоняние у бывших пьеро с мальвинами вкупе. Помните? «Я знаю, ваш дар неподделен, — сокрушался Пастернак о судьбе Маяковского, — Но что вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути».
Хотя, в эти самые богадельни и бывает дорога попутчиков всех революций, как отмечает автор книги.
Александр Эткинд. Содом и Психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. — М.: ArsisBooks, 2015. — 336 с.