Джулиан Барнс, букеровский лауреат (2011), известный британский писатель, решил посвятить свою новую книгу жизни и творчеству советского композитора Дмитрия Шостаковича.
Казалось бы, имена несовместимые. При слиянии обязательно выпадет осадок. Химия творчества даст сбой.
С другой стороны — вспоминается Андре Моруа, написавший роман об Иване Тургеневе. Заметный и довольно удачный. Но то — француз, повидавший немало русских эмигрантов в Париже, знавший их и ментально им близкий.
У Барнса родители — французы. Но об изысканности слога, об ироничности или о влиянии французской словесности не может быть и речи. «Шум времени» — именно так называется его новый роман — по-английски туманен, сух и, даже можно сказать, чопорен.
Как ни крути, смешанные чувства.
Тем не менее, Барнс — знаток русской культуры.
Название романа уже отсылает к Мандельштаму. Когда читаешь, не устаёшь отмечать пословицы и поговорки, приметы былой эпохи и те нюансы советской действительности, которые помнит не каждый россиянин.
Работа над книгой, судя по всему, была трудоёмкой. Знание России впечатляет — этого у автора не отнять.
Журналистка Мира Стаут назвала Барнса «хамелеоном британской литературы». За то, что трудно определить жанровую специфику его текстов.
Это не беллетризованная биография — по крайней мере, обозреватель «Афиши» Станислав Зельвенский выступает категорически против такого определения. С ним нельзя не согласиться: не хватает проверенных фактов, текст Барнса строится на советском фольклоре — на оттепельных и перестроечных слухах, домыслах и анекдотах.
Это и не роман, хотя возникает желание определить его, как и Фредерик Бегбедер, — «non-fiction novel» («роман без вымысла»). «The Times» даёт иной вариант — «музыкальный роман»: «История изложена в трёх частях, сливающихся, как трезвучие». Слова красивые и трескучие, как выброшенная на берег рыба, доживающая последние минуты.
Кажется, никто из критиков ещё не обратил внимания на стилизацию Барнса. Нет, конечно, Кирилл Кобрин писал о трёх интерпретациях названия книги. «Шум времени» можно расшифровать, ориентируясь на Мандельштама (собственно, его «оратория эпохи»), на Шостаковича («Сумбур вместо музыки» — так называлась разгромная статья, посвящённая творчеству Дмитрия Дмитриевича; «сумбур» синонимичен «шуму») и на весь контекст ХХ века.
Всё это и на синтаксическом уровне — стилизация под шум — рыхлый фрагментарный текст.
Но есть ещё один нюанс. Советские писатели часто обращались к подобной биографической прозе (и не только к прозе). Можно вспомнить Юрия Тынянова с его романами «Кюхля», «Смерть Вазир-Мухтара», «Пушкин». Или Юрия Германа с рассказами о Феликсе Дзержинском и драматургией о Николае Пирогове. Или Михаила Козакова с пьесой «Неистовый Виссарион» о Белинском.
Часто такие тексты создавались к юбилейной дате. Бывало, десяток авторов могли принести в Главрепертком свои тексты, посвящённые «жизни замечательных людей»: пьесы, скетчи, рассказы, киносценарии, романы.
Поди, выбери лучший.
«Шум времени» — также создан к юбилею — и также топорно, и также несмело и предсказуемо.
Шостакович по Барнсу — конечно же, всё время носил фигу в кармане; выступал на Западе с речами, которые ему писали советские политологи; никогда и помыслить не мог о том, чтобы встать на сторону власти; ощущал свободу только во время Великой Отечественной войны; всегда хотел иностранную машину, а ездить приходилось на допотопных советских автомобилях;
А вывод автор делает сокрушительный: «Линия трусости была единственной в его жизни прямой и честной линией».
Естественно, всё было несколько сложней. Но Барнс не может или не хочет этого видеть. Всегда же удобно сказать, что мы имеем дело с художественной литературой и Дмитрий Шостакович как литературный персонаж может отличаться и отличается от исторического лица.
У британца Шостакович «был крещён под звездой малодушия». Действительно, если вспомнить многочисленные анекдоты о композиторе, стоит сказать и о нерешительности, растерянности и постоянном витании в облаках. А вместе с тем была и кристальная честность (помните рассказанный Шварцем случай о матушке, выкупившей по дешёвке антикварную мебель?), и стойкость перед невзгодами (смело гасил немецкие «зажигалки» в полублокадном Ленинграде) и даже здоровый и заразительный смех в тяжёлых ситуациях (вместе с Ираклием Андронниковым и Александром Лабасом он, когда шла эвакуация в Куйбышев, открыл довольно оригинальный способ спать сидя, сунув голову в ременную петлю, подвешенную к верхней полке).
Так или иначе, не хватает образу объёмности.
Вполне вероятно, что мы ошибаемся и британский писатель вкладывал иной message. Главный герой у него не просто выживает на полулегальном положении и трясётся каждую ночь, боясь расстрела, а страдает, как может страдать истинно творческая натура, от ущемления прав, несвободы и диктатуры безвкусицы. И дело не только в «шуме времени» на просторах «родины слонов», но и в западных коллегах и обывателях, которые ратуют за дело коммунизма из своих благополучных стран. Непонимание — по обе стороны Атлантики.
Что ж, можно вычитать и такой посыл. Но в этой концепции явно не хватает оригинальности. Получается очередная вариация на вечную тему.
Ещё один вариант расстановки акцентов — не отдельно взятая личность гения, а целая эпоха. Борис Парамонов, обозреватель радио «Свобода», пишет о своих читательских впечатлениях: «…очень скоро перестаешь наблюдать за авторскими приёмами, затянутый громадной трагической темой».
Но и в этом случае остаются одни вопросы. Неужели об этом ещё не писали? А как же наш писатель N, нобелевский лауреат X и американский классик Z? Это ли уровень букеровского лауреата?
Самый интересный вариант предлагает Анна Наринская, углядевшая тонкую игру заглавия и романа как внутренний диалог Мандельштама и Шостаковича — двух гениев, один из которых пошёл на уступки, но растерял совесть, а второй остался непоколебимым и гордо принял смерть.
Увы, и это красивые, но громкие слова. Наринская, как и Барнс, живёт в каком-то схематичном и ужасно упрощённом мире.
Такая тяга к простоте вполне объяснима: политическая повестка дня требует чёткого определения — или-или. Иного не дано.
Поэтому так и получается: с какой стороны ни подойди к этой книге (хоть внешне, хоть внутренне, хоть через тридцать три интерпретации), а всё равно получается сумбур вместо прозы.