Владимир Корнилов (1928−2002) свято верил в то, что «смысл и честь России — лирика». Верил, что поэты живут по некоему неписаному кодексу, восходящему к великим традициям русской литературы. Верил с излишней, может быть, прямолинейностью, исключающей компромисс. И жизнь он прожил, не отступая от этого кодекса, что нередко дорого ему стоило. С нравственным максимализмом накрепко повязана и «эстетика простоты», определяющая поэзию Корнилова, - его стих прост и наг, как дерево без коры.
Под знаком «Тарусских страниц»
Первые его стихи были опубликованы в судьбоносном 1953-м — о мальчике Лермонтове, о любви, об армейской службе, о далекой Якутии, о тайге и горах: «Вдоль уступов скользких /Цокает ручей./ Горизонт меж конских / Смотрится ушей». Стихи простые и чистые.
Зарница славы полыхнула на горизонте с появлением альманаха «Тарусские страницы» (1961), который быстро был запрещен. Опубликованная здесь повесть в стихах «Шофер» Корнилова читалась и перечитывалась. То было время простых историй, обычных человеческих чувств и ясных идей. Четкое, понятное время, камертоном которому служил ХХ съезд. И простая история хорошего парня — московского таксиста, уехавшего на целину, — брала за душу и житейскими перипетиями, и политическим контекстом, в котором они происходили.
Прочитав «Шофера», с автором захотел встретиться Корней Чуковский. 16 августа 1962 года в его дневнике появилась запись: «Корнилов был… Высокий лоб, острижен под машинку, очень начитан. Говорлив, поэтичен и нежен… Впечатление подлинности каждого слова».
Анна Ахматова относила его к числу самых одаренных стихотворцев (наряду с Петровых, Тарковским, Самойловым). После первой книги стихов — «Пристань» (1964), она рекомендовала Корнилова в Союз писателей. А он потом скажет о ней чеканно:
Бога не было. Ахматова
На земле тогда была.
В начале 1960-х, скрываясь от ленинградского КГБ, Иосиф Бродский жил в Москве у Корнилова. Их дружба навряд ли была легкой — разный склад личности! Вот характерный случай: Бродский перевёл (сочинил) песню про Лили Марлен, популярную у солдат вермахта. — ее с восторгом пела питерская богема. (Ахматова тогда сказала: «Я давно не слышала ничего такого циничного».) Спустя четверть века Корнилов как будто взялся ответить другу молодости в стихотворении «Трофейный фильм» (1986), про Марику Рокк:
Крутит задом и бюстом иноземка:
Крупнотела, дебела, хоть не немка.
Вожделенье рейха и застенка,
Почему у нас в цене она?
Или все, что с экрана нам пропела,
Было впрямь восполнением пробела?
Или вправду устала, приболела
Раздавившая врага страна?
Сохранившаяся на годы — навсегда! — детская непосредственность, наивность и максимализм подростка. «Он берет все в лоб, обычно это худо, а ему удается», — подмечала наблюдательная Анна Андреевна.
Старшие современники — Ахматова, Чуковский — более всего ценили умение (и стремление) Корнилова «ввести в поэзию теперешнюю разговорную речь, язык прозы». «Нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался», — говорила Ахматова. И хотя этим занимались и другие (например, Слуцкий, Межиров), — именно у Корнилова прозаизация стиха, достигая своих пределов, выступала в абсолютном виде. Казалось, он не стих гонит сквозь прозу (как Ходасевич), наоборот: прозу вгоняет в стих, создавая, по выражению Лидии Чуковской, «новую гармонию из антигармонического материала».
Стих Корнилова напрочь лишен хоть каких изысков и ухищрений — за исключением инверсий, также сокращающих путь к разговорной речи. И еще — аллитерации, заставляющие слово петь с четко-звучной определенностью. Он — принципиальный антиформалист, стремящийся к тому, чтобы техника была как можно меньше заметна. Главное — движение чувства и мысли в их неразделенности.
В конце 1990-х он начал работать в новом для себя жанре коротких поэм. Это «Глухота», «Бомж», «Суета сует" — печальные песни нового времени, откуда пронзительнее и безнадежнее видятся люди и события давно ушедшие. И все хорошее, что было, что потерял. И то плохое, что наступило.
Короткая строка, отрывистая речь — в жанре ночного разговора на кухне; споры, в которых все спорят и все заодно. Вот мрачный перепляс «Суеты сует»: «А на нашей родине/ Пляс иной,/ Стал ее мелодией/ Волчий вой./ Понеслась неистово/ И в отрыв,/ Миру правды-истины/ Не открыв,/ Вся в разбое, в рэкете,/ В клевете…/ Сдохли гуси-лебеди/ В лебеде».
Столько печали, сколько вобрали в себя стихи Корнилова, вряд ли найдется еще у какого поэта его поколения — он меланхолик по преимуществу. Наверное, из всех качеств русских поэтов ближе всего ему некрасовская хандра да мрачность и безысходность Ходасевича. Тема смерти, похорон — сквозная:
Погост — последняя веха,
А также верный итог:
С отечеством человека
Сродняет на вечный срок.
В стихотворении Корнилова «Похороны» (1963) имя Пастернака не упоминалось — так, безымянной контрабандой, они и были напечатаны в «Новом мире» (1964, N 12). Считалось, что начальство не поймёт — может, так оно и было. Но читатели очень хорошо понимали, о ком здесь речь:
Мы хоронили старика
А было все не просто
Была дорога далека
От дома до погоста.
…
И падал полуденный зной,
И день склонялся низко
Перед высокой простотой
Тех похорон российских.
О свободе выбора
В 1966 году Корнилов подписывает письмо в защиту Даниэля и Синявского, осужденных за публикации на Западе. Потом другие письма — против исключения из Союза писателей Чуковской и Войновича, против депортации Солженицына, в защиту академика Сахарова… Его перестают печатать. А в марте 1977-го за эти письма и за публикации в «тамиздате» исключают из Союза писателей.
Он оказывается перед выбором: уехать или остаться. И раз и навсегда решает этот вопрос:
…И не слышу ваших коней,
Стука рельс, самолетного лая.
На своей земле околей…
Потихоньку околеваю.
(«Неподвижность», 1973)
Но тема отъезда, эмиграции продолжала мучить его. Она звучала глухой настойчивой струной в неподвижном тумане — когда времени нет, и нет, кажется, истории и вообще ничего нет. Это возможное разрешение судьбы: «Иные умаятся скоро/ И прочь от осин и полян,/ И прочь от раздора и спора/ Наладятся за океан./ Другие, невзгоду осиля, /Обугленным духом тверды,/ Ждать будут явленья России,/ Какая была до Орды./ И что-то придумают третьи…»
Это расставание с другом: «Я никому не слагаю стансы/ И никого не виню ни в чем. / Ты взял уехал. Я взял остался./ Стало быть, разное пиво пьем». И заклинание для себя самого: «И помнили только одно: /Что нет ни второго, ни третьего, / Что только такое дано,/ И нет за Москвой Шереметьева,/ А лишь незабудки в росе,/ И рельсы в предутреннем инее./ И синие лес и шоссе, / И местные авиалинии…»
Когда Корнилова исключали из Союза писателей, исключающие грозно требовали, чтобы он рассказал о том, что делал в 1941-м… Меж тем Корнилову был тогда 13 лет, и жил он в эвакуации, в Сибири. Однако ответ на вопрос о роковом 1941-м, о начале войны у Корнилова был — именно в это время разворачивается действие его первой повести «Девочки и дамочки». Этот рассказ о женщинах, строивших оборонительные рубежи под Москвой, удивляет сугубой достоверностью — вчувствованием в ситуации, мысли и переживания, свидетелем которых автор быть не мог. Будто писал повесть очевидец тех событий.
Его роман «Демобилизация» вышел на Западе. Время действия — 1954-й год. Тогда всё только начинало переворачиваться: неясные ожидания, смутные предчувствия, ощущение начала перелома. Герой романа пишет реферат «О насморке фурштатского солдата» — о «контурах личности самого ничтожного обозника», о свободе выбора. В сущности, все это — о советском человеке, как он представляется советскому человеку…
Контрапунктом возникает тема Сталина, который является к автору реферата в смутном сне. Вождь вполне человечен, симпатичен и даже благожелателен: «Обозник или фурштатский солдат тоже человек, простой русский воин, и без него мы бы не выиграли войну. Правда, лейтенант? — подмигивает Сталин Курчеву, а того уже бьет мелкая дрожь». Странный этот сон — парадигма отношения к недавно умершему вождю.
Глубинная тяга влечет человека к отцу-вождю, но личностное начало — протестует. На этом зиждется вся идеология (и психология) «шестидесятничества», а отношение к Хрущеву и к Брежневу — лишь паллиативы отношения к Сталину. Так рождается бунт, так выстраивается новая система ценностей, когда Наполеон уравнивается в правах с солдатом-обозником. А малозаметной и нелепой единице отдается предпочтение перед величественной красотой множества — перед большими батальонами.
Они во всем едины,
Они не разделены,
Они непобедимы,
Большие батальоны.
…
И обретает имя
В их грохоте эпоха,
И хорошо быть с ними,
И против них быть плохо.
Но всю любовь и веру
Все ж отдал я не Богу,
А только офицеру,
Который шел не в ногу.
(«Большие батальоны», 1988)
Всю жизнь Владимир Корнилов ощущал «скорбь изгойства» и бремя одиночества. Но выбор был сделан, однажды и навсегда. На выбранном пути он узнал много разочарований. Одно из самых тяжких — неготовность к свободе, которую ждал и звал:
Океаны тут пота,
Гималаи труда!
Да она ж несвободы
Тяжелее куда.
Я ведь ждал её тоже
Столько долгих годов,
Ждал до боли, до дрожи,
А пришла — не готов.
(«Свобода», 1987)
«Все поэты — жиды», — выкрикнула Цветаева. Корнилов заявил еще категоричнее и запальчивее: «Все поэты — бомжи». Это, конечно, преувеличение — впрочем, по-человечески симпатичное. И — естественное для того, кто верил: «Стихи не могут пасти, / Судить и головы сечь, / Но душу могут спасти / И совесть могут сберечь». Об этом замечательная книга Корнилова «Покуда над стихами плачут…», которая вышла уже после его смерти. Об этом вся его жизнь.