чернов
Работы нет, денег нет, делать нечего. И кто-то сказал мне: сходи в тот журнал. Они, конечно, печатают «простые человеческие истории об известных людях», но журнал-то хороший и, может, ты тоже напишешь что-то простое и человеческое. Чего ж не написать, напишу. И я иду на встречу с главным редактором.
Как я представлял себе эту встречу? Большой кабинет, длинный стол, навстречу выходит галстук, и пафос, и легкая снисходительность в голосе. А вы, простите, чем вообще занимаетесь? Кофе хотите? Лидочка, кофе! Да я… это… ну это… писал там что-то… Ну что ж, наше издание, как вы прекрасно знаете, специализируется на простых человеческих историях из жизни ньюсмейкеров определенного уровня успешной самореализации, а вы, я думаю, догадываетесь, что иметь дело с такими людьми — это ответственная задача, но вы, возможно…
Галстук попугайский. Впрочем, я ничего не понимал в галстуках.
И я пришел. И я сидел и ждал главного редактора, и волновался, потому что не знал, как писать простые и человеческие истории из жизни известных людей, и еще потому, что лет мне было мало, а еще потому, что ничего не понимал в галстуках.
И тут навстречу мне вовсе не вышел, а выбежал, и не из большого кабинета, а из коридора — какой-то веселый, бородатый, низенький дед в безразмерной кофте. Дед — это потому, что борода у него была седая, зато глаза — ласковые и цепкие одновременно. Знаете, что это такое, когда глаза сразу и ласковые, и цепкие? Вот и я не знал, пока на меня так не посмотрели.
— Солнышко! — сказал мне веселый дед. — Солнышко, ну, о чем ты хочешь мне написать?
адельгейм
Священник ходит по псковским улицам, а за ним ходит телекорреспондент.
У священника нет ноги, ему почти 75, и вид у него скорее измученный, чем — как положено в таких случаях выражаться? — пастырский. Советская власть загнала его в лагерь, а церковная власть выгоняла его из храмов: власти меняются, обвиняемые остаются. Он рассказывает телекорреспонденту, как его сняли с настоятельства, как его сына убрали из школы, где тот был директором. Телекорреспондент заметно конфузится.
— Поедем сейчас ко мне, чаю попьем, — приглашает священник.
— А может, надо купить что-нибудь — к чаю? — спрашивает телекорреспондент.
— Да ну что вы, у нас все есть, — отвечает священник. И садится в дряхлую «Волгу».
— Это самое настоящее противостояние. Общество — и РПЦ, — объясняет он.
— А кто виноват? — спрашивает телекорреспондент.
Священник смотрит на него как на ребенка.
— РПЦ виновата, конечно, — говорит он.
топоров
Литературный критик — сильно за шестьдесят, пьющий-курящий, похожий на гнома, — каждый день пишет в блог.
Каждый день он зло и смешно ругает каких-то молдавских или одесских графоманов, несет либеральную интеллигенцию, говорит о политике или просто сообщает о том, что поставил на плиту кастрюлю, что посмотрел сериал, выпил с тем или с этим, сходил за сигаретами. Он пишет коротко и, повторяю, зло и смешно — так, что даже о сигарете, кастрюле и сериалах у него получается хорошо, даже лучше, чем про либеральную интеллигенцию.
И однажды он пишет еще об одном своем дне. Как он пошел, кажется, в магазин, как ему там стало плохо, а потом еще хуже, как вызвали скорую, как надо было вызвать ту скорую, а не эту, а деньги на карточке, но все-таки вызвали, и как врачи согласились с ним, что у него тромб, но отпустили домой до завтра, а потом еще про больницу, про операцию, исход которой — гадателен.
И когда он все это пишет, то ты — в первую минуту, конечно, — читаешь его так, словно бы ничего особенного и не происходит, — ну, скорая, ну, врачи, тромб, больница, — словно бы все, о чем он пишет, — это все те же холодильник-кастрюля, и сериалы, и молдавские графоманы. Потому что он пишет — и снова приходится повторить — так зло и смешно, так бодро и коротко, что до тебя с большим трудом, с опозданием доходит и то, сколько ему лет, и то, чем все это грозит.
А еще через несколько дней он сообщает: «Да здравствует мир без меня! Редчайшая, впрочем, …ня». И ты снова смеешься, и пролистываешь ленту дальше.
А потом он умирает.
возраст
Молодости — идет быть консервативной, насупленной, строгой, и всегда в черном. Молодости — идет быть на страже традиций, бегать за стариками, думать о смерти, о бренности-тленности, не выходить из умеренной депрессии или хотя бы тоски. Молодости — идет бережная любовь к прошлому, танцы с руинами, жизнь среди могил. Молодости — идут торжественные рассуждения о том, что всякой свободе положены свои пределы, что полезно бывает подчиняться властям, верить родителям, да хоть бы даже молиться, поститься и слушать радио «Радонеж». Молодости — вообще идет что-нибудь из себя изображать, и желательно подраматичнее и пожестче.
А что идет старости? А старости ничего не идет. На ней все висит тряпкой.
Кроме старчества.
бить по морде, плевать в лицо
Жизнь устроена так, что у нее всегда есть «нормальные решения». Жизни хочется быть «нормальной», и она знает, как это сделать.
Нормальные подчиненные шестерят перед начальством. Нормальное начальство манипулирует подчиненными и унижает их. Нормальные жены ругают мужей, боятся их, но в то же время командуют ими. Нормальные мужья пьют вдали от своих жен, изменяют своим женам, и тоже ругают их, но зависят от них и не могут без них. Нормальные подростки бузят и бунтуют. Нормальные старики нудят, плачут и длинно жалуются. Нормальные женщины никак не могут решить — продать участок и купить комнату, или лучше продать комнату, занять у свекрови и купить участок. Нормальные менеджеры крадут на строительстве и покупают в Испании. Нормальные чиновники крадут на ремонте и покупают в Испании. Нормальные интеллигенты ругают Путина и путаются в соплях. Нормальные священники делают, что им скажут — архиереи, а раньше еще и Советская власть. Нормальные люди все время смотрят телевизор. Другие нормальные люди все время пролистывают ленту.
Нет, это все — не намек на известный роман Сорокина.
Это — то, чему надо плевать в лицо, бить по морде, то, что надо топтать и уничтожать.
И как раз для этого на свете есть старцы.
что такое старчество
Старцы — это не просто какие-то пожилые монахи, сидящие где-то в скиту, но иногда выходящие к народу и раздающие ценные указания. Нет, ценные указания может раздавать и ЦК КПСС.
Старцы — это люди, которые умеют воевать с «нормальной жизнью», уничтожать ее не только в себе, но и в окружающих.
Это те, кому наплевать на то, какими должны быть начальники и подчиненные, мужчины и женщины, девушки и дедушки, правые и левые, продавцы и покупатели гнева, уныния, трусости, лени, инерции и гордыни, — и на те решения, которые подсказывает им «здравый смысл».
Старец — веселый или сердитый, в безразмерной кофте, или на одной ноге ботинок, а на другой валенок, или вообще нет ноги, или похож на гнома, или на сумасшедшего, а то и все сразу, — подходит к тебе, и глядит на тебя взглядом одновременно ласковым и цепким, и говорит тебе что-то, от чего твоя жизнь переворачивается, и ты больше не хочешь принимать «нормальные решения», а хочешь делать что-то совсем другое, но это недолго, правда, у тебя продолжается, ты сам ведь не старец, а нормальный человек, живущий нормальной жизнью, просто вывалился из нее ненадолго благодаря ему.
А может быть, старец ничего тебе и не говорит. Просто смотрит — и этого вполне достаточно.
И только совсем безнадежные люди могут решить, что для того, чтобы быть старцем — обязательно быть монахом в скиту. И что старцем не может быть приходской священник. И главный редактор. И критик с кастрюлей и сериалами.
Проблема с тем, какие бывают старцы, только одна.
Какие бы они ни были — они когда-нибудь умирают.
Но кто-то же остается?
приехали в монастырь
Дорога от Козельска не была долгой, но состояние мое оставалось самым печальным. И только когда мы переехали Жиздру и показались храмы обители, я почувствовал некоторые признаки не то чтобы облегчения, но — относительного успокоения, впервые посетившего меня в эти тяжелые дни.
Доехали. Я выбрался из коляски и мы направились в скит, куда вела узкая тропинка среди темного и тихого леса. Снег ложился на пальто, но ветра не было. Сама природа, казалось, замерла в ожидании какой-то особой, удивительной встречи.
Подходя к воротам в такой час, я готовился встретить одну пустоту. В крайнем случае, келейника, который выйдет предупредить нас, сколько и в каком месте нам предстоит ожидать.
Но вместо него — я увидал идущим ко мне навстречу совсем другого человека. Того, кому было суждено изменить всю мою жизнь. Седой, с небольшой бородкой и необыкновенно живой в каждом своем взгляде, каждом своем движении, — он улыбался и, казалось, не замечал ни сугробов, ни колючего зимнего воздуха.
— Читал я, читал, что вы там про меня написали, — засмеялся он вместо приветствия.
— Эдуард Вениаминович, — только и мог сказать я.
Иллюстрация: М.В. Нестеров «Три старца»