31 августа 1967 года умер Илья Эренбург. Какое-то время назад я специально сверился с его биографией, чтобы найти ближайшую памятную дату, связанную с ним, и написать к этому дню об Эренбурге. Дата не юбилейная, но ждать юбилея — неизвестно еще, в какой стране мы его встретим, поэтому давайте сейчас.
Не пытаясь играть в занимательное литературоведение, я хотел бы стать автором первого (может, и не совсем первого, но Гугл ничего по этому запросу не выдает, теперь будет выдавать) текста, в котором Илья Эренбург назывался бы великим русским писателем. Может быть, кто-нибудь вслед за мной сформулирует это с большей научной обоснованностью, а я пока так, в порядке черновика, как будто тренируясь, репетируя, пробуя, как это будет звучать: великий русский писатель Илья Григорьевич Эренбург.
Формальный подход — если ты великий писатель, то где твой великий роман? — дает в его случае сбой; «Хулио Хуренито» и еще несколько произведений того времени (хотя бы «Жизнь и гибель Николая Курбова») украсили бы собой или, не очень слежу за рынком, уже украсили какую-нибудь книжную серию неочевидной классики, вроде той, которую издает теперь возрожденный «Лениздат». «Падение Парижа» интересно только как ужасное словосочетание, но нет других — документ эпохи, что-то вроде фильма «Если завтра война», который, по легенде, Сталин любил пересматривать уже после войны, радуясь тому, насколько в жизни все оказалось не так. Послевоенная проза — она у всех послевоенная проза, время было такое, а «Люди, годы, жизнь» — ну, кто сейчас в здравом уме станет их перечитывать.
От повести «Оттепель» осталось — да, гениальное, но все же только название. От «Бури» — апокрифическая сталинская приписка «в стакане воды» на титульном листе. От погибших в войну парижских фотографий — поговорка «Увидеть Париж и умереть». Все вместе дает в сумме обязательного героя рубрики «Забытые имена» в глянцевом журнале, претендующем на интеллектуальный имидж. Собственно, примерно так у нас дело и обстоит — я пишу сейчас этот текст, как раз имея в виду рубрику о забытых именах, если бы такая была в «Свободной прессе». Забвение — именно так оно выглядит чаще всего, не полное, а вот такое: кажется, было что-то, погодите, дайте вспомню.
Это забвение было бы даже понятным, но только при одном условии — если бы не было войны. Можно было бы скаламбурить, закавычив слово «Война» — но надпись на обложке трех маленьких томов в случае Эренбурга нельзя считать названием произведения, это именно война без кавычек — война, которую вел персонально он, и, — воспользуемся тем, что закон Яровой не вступил пока в силу, — вел в одиночку, один на один со своим письменным столом, безо всякой Красной армии, без партии, без Сталина, без многонационального советского народа. Совсем один.
Этого, кажется, никто не понимает. Формально Эренбург был как раз одним из многих — в 1941 году советская власть мобилизовала в военную пропаганду всех имевшихся в ее распоряжении писателей, это была своего рода литературная амнистия, военными очеркистами было позволено стать даже Андрею Платонову и многим еще загнанным под плинтус авторам, вне зависимости от таланта или чего-то еще; ценители помнят автора трэш-романа о жизни шахтеров Александра Авдеенко — в сороковом году за излишние восторги по поводу уровня жизни в присоединенной к СССР Северной Буковине его разжаловали из писателей и, видимо, должны были посадить, но война списала все, и из войны он вышел автором второго своего знаменитого трэш-романа «Над Тиссой», его простили. Были Симонов и Гроссман, были Шолохов с «Наукой ненависти» и Леонов с репортажами о харьковском процессе, нашем советском Нюрнберге (а потом и о настоящем Нюрнберге тоже). Все были, но Эренбург все равно был один.
«Они играют в Наполеоны. Они прикидываются Цезарями. Но уничтожать их будут как бешеных волков, как чумных крыс, как страшных и мерзких гангстеров», — это начало июля 1941 года, первая колонка Эренбурга в «Красной звезде», и мы не знаем, понимал ли он, что это была первая страница, может быть, единственного по-настоящему великого произведения на русском языке, написанного во время этой войны об этой войне. В послевоенном СССР критики регулярно — и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе, — заклинали нового Толстого, чтобы он пришел в редакцию какого-нибудь толстого журнала и принес рукопись «Войны и мира» на новом материале. Толстой пришел только однажды, к Твардовскому в «Новый мир» и с текстом совсем не про войну; спустя несколько лет читатели заметят в одной из глав «Круга первого» прямую цитату из Эренбурга — у Солженицына дворник в шарашке свое жизненное кредо сформулирует как бы народной пословицей — «Волкодав прав, людоед нет». Но у русских никогда не было такой пословицы, эту формулу в своей колонке «Оправдание ненависти» от 26 мая 1942 года вывел Эренбург: «Волкодав — прав, а людоед — нет. Одно дело убить бешеного волка, другое — занести свою руку на человека. Теперь всякий советский человек знает, что на нас напала свора волков». Биографы Эренбурга обращают на эту цитату внимание, биографы Солженицына — нет, и напрасно. Если собрать и перемешать куски «Архипелага Гулага» и военных колонок Эренбурга, автора можно будет угадать только по обличаемым советским или немецким именам и реалиям — «Архипелаг Гулаг» практически весь вырос из Эренбурга, и вряд ли этому стоит удивляться, на протяжении четырех лет перед арестом, — тут уже и с мемуарами сверяться не надо, «у всех так было», — единственной доступной Солженицыну на фронте актуальной литературой был именно свежий Эренбург. То русское слово, русская речь, которую клялась защитить и сохранить Ахматова — это в первую очередь был Эренбург. Не было тогда другой русской речи.
Собственно, «Война и мир» о войне 1941−45 годов — читатель ждал, что это будет такая же, как у Толстого, подробная семейная сага, и писатели старательно выдумывали своих Звягинцевых и Серпилиных, искренне не понимая, почему вместо шедевра получается усредненное советское черт знает что. То, что потом станет общим местом — смерть романа, рождение новых жанров, торжество яростной проповеди над выдуманным сюжетом — все это случилось уже тогда, в сорок первом году. Главной книгой о войне оказалась как раз сама война, и я снова не решусь ставить кавычки — военный трехтомник Эренбурга сам был войной, Эренбург писал войну, формулировал войну, объяснял всем, от рядового до Сталина, что происходит с ними, и как они должны себя вести. Жонглируя хасидскими притчами и евангельскими сюжетами, трофейными, а, вполне возможно, и придуманными немецкими письмами и столь же достоверными или недостоверными свидетельствами русских, он, опережая армию, и сделал ту войну такой, какой она в конце концов и стала для всех русских и остается, несмотря на все, что потом с ней делала и делает до сих пор послевоенная политика.
Трехтомник его военных колонок, как известно, должен был стать четырехтомником, но не стал из-за того, что за месяц до окончания войны выяснилось, что «товарищ Эренбург упрощает». Возражение партийного идеолога Александрова, остановившее главного русского писателя войны за полшага до Берлина — всё указывает на то, что это была нелепая случайность, не вписался в идеологию на очередном ее повороте. Но, скорее всего, не будь статьи «Хватит!», гопники из ЦК прицепились бы к любому другому тексту — это был принципиально важный момент, Сталин не мог не вывести Эренбурга из войны именно в последние ее дни, чтобы победные парады принимались без Эренбурга, чтобы главным текстом победы осталась только книга совсем другого автора — начинающаяся словами «Братья и сестры». Три тома вместо четырех стали в итоге еще одной художественной особенностью военной книги Эренбурга, человек не довоевал, не дали, не позволили, и этим он тоже схож с Солженицыным, уехавшим по этапу как раз в те же дни, когда «Кенигсберг мы брали не по телефону». На поле замена, парад примет маршал Берия.
Война 1941−45 годов — бесспорная последняя святыня, оставшаяся от советского периода, бесспорная единственная духовная скрепа, на которой, как на честном слове, держится и сегодняшняя Россия. Но давайте формулировать точнее. Россия держится не на бетонных уродливых обелисках брежневских времен постройки, и не на (как правило, не воевавших) активистах ветеранских организаций, и не на георгиевских ленточках, раздаваемых на бензоколонках. Война — это то, что написал Эренбург, а про георгиевскую ленточку он как раз ничего не писал. И сегодня, когда, хоть и не война, но степень взаимного ожесточения в русской политике и общественной жизни достигает каких-то совсем пугающих высот — сегодня Эренбург нам всем очень нужен, потому что никто кроме него не придумал, как это ожесточение конвертировать в победу. И этого, я полагаю, достаточно, чтобы быть великим русским писателем.