Основоположник современной экономической теории Адам Смит прекрасно понимал, что экономика — важная, но все же часть жизни социума. Представив в «Богатстве народов» где — весьма четко, а где — схематично, свое видение экономических процессов, он часто акцентировал внимание читателя на важности изучения этоса или национального характера. Сам он заняться этой темой не успел.
Обычаи, нравы, общественные ценности — все эти социальные аспекты последователи Смита, что называется, «проскочили», не став утруждать себя тернистыми исследованиями с неочевидными в плане перспектив признания результатами. Куда проще было «выйти» на физиократические доминанты экономического существования, что привело к формированию некоей универсальной модели движения к процветанию, пригодной (с незначительными доработками «по месту») к глобальному применению. Кажется, устраним шероховатости — и булки сами начнут расти на деревьях.
О России в данном контексте можно не упоминать — у нас нет не только сколько-нибудь внятных представлений о русском этосе (естественно, применительно к экономическому взаимодействию), но даже о самой дефиниции не все экономисты слышали. Тем временем, мейнстримовый нормативный подход, расширяющий пропасть между должным и сущим, лишь усугубляет наши проблемы, а безобидная констатация, будто многие российские институты недоброкачественны (что не отменяет их устойчивости), вновь приводит к призывам сломать устоявшийся ментальный характер нации.
Темные мы, счастья своего не видим. И мешает нам не одна и не две, а множество «негативных» черт национального характера, «подправить» которые за прошедшие четверть века псевдолиберальных реформ не удалось. Как, например,
Склонность к авторитаризму и ксенофобии
Для начала уточнение на предмет отношения россиян к основополагающим общественным институтам. В 2004 г. Ричард Пайпс, изучив опросы общественного мнения времен первого срока правления Владимира Путина, пришел к выводу, что подавляющее большинство наших сограждан считало демократию мошенничеством, частную собственность — завесой для коррупции, а чужестранцев — персонами, не заслуживающими доверия. За прошедшие 11 лет народное сознание не изменилось, что неудивительно — перемены в одночасье не случаются.
Является ли демократия мошенничеством или нет — вопрос открытый (в отношении современной России автор склоняется к мысли, что демократия у нас — это не власть народа, а власть либералов). Но мало для кого из умных специалистов станет откровением, что эффективные политические институты и экономический рост практически невзаимосвязаны, чему есть как теоретические, так и эмпирические подтверждения.
С частной собственностью картина схожая: в странах, чьи экономики в последние десятилетия были лидирующими по темпам развития, с соблюдением прав собственности дела были не ахти, что подтверждается многочисленными рейтингами типа Doing Business от World Bank. Более того, по утверждению Дейдры Макклоски, в Китае при династиях Мин и Цин (1368−1911) «право собственности и контрактов соблюдалось и для верхов, и для низов, как это было на протяжении большей части китайской истории», однако промышленной революции в Поднебесной не произошло. Замечу, впрочем, что данный довод, конечно же, не ставит под сомнение важность института прав собственности как такового.
Теперь, собственно, об авторитаризме и ксенофобии. Историк Роберт Крамми в книге «Боярская элита в России 1613−1689» отмечал, что «большинство европейцев просто не могли поверить, что у русских был этический идеал, согласно которому служба царю была почетной обязанностью каждого подданного». Служба, в идеале на царя, но также и на господина или на мир (общину) была одним из русских мировоззренческих приоритетов на протяжении многих веков.
Рядом с традиционной склонностью к властному единоначалию соседствовала столь же историческая предрасположенность к ксенофобии. Например, Стефан Хедлунд говорил, что московские государи перманентно насаждали в обществе модель крепости, окруженной врагами. Так, «после своего первого поражения в Новгороде Иван Великий положил начало политической культуре, глубоко проникнутой ксенофобией».
Лионель Качан и Ричард Абрахам находили схожие черты самодержавного правления в более поздних периодах. При Николае I в стране культивировалась своеобразная оборонная ментальность, описываемая как «дисциплина военного лагеря — состояние осады, ставшее нормальным состоянием общества».
Авторитаризм и ксенофобия — гремучая смесь. Но не она ли позволяла стране выживать и развиваться в исключительно сложных и неблагоприятных природных и геополитических условиях? Возможно, прав был Эдвард Кинан, когда писал в «Политических нравах Московии», что жизнеспособность славян могла обеспечиваться «на удивление стройным и стойким набором порядков и установок… Создание специфической и удивительно эффективной политической культуры России, было самым выдающимся достижением этого народа».
Само собой, две вышеуказанные характеристики русского этоса отнюдь не исчерпывали ментальные слагаемые «удивительно эффективной политической культуры», но то, что они присутствовали — вне сомнения.
Что касается отношения русских к чужакам, от которых они вдобавок, бывало, зависели, то известный славянофил Юрий Самарин на примере крестьянства описывал подобные ситуации так: «Умный крестьянин в присутствии своего господина притворяется дураком, правдивый бессовестно лжет ему прямо в глаза, честный обкрадывает его, и все трое называют его своим отцом». Здесь же стоит добавить, что по бесчисленным отзывам современников лицемерие и лживость российских купцов имперского периода были притчей во языцех, так что честность и верность данному слову в российском купечестве — не более чем неуклюжий миф.
Как бы то ни было, но Александр Аузан всерьез полагает, что извечное лукавство, стремление «объегорить» (специфическое русское словцо), в конце концов, недоговороспособность объясняются… «индивидуализмом и малым доверием к другому» (к кому или к чему «другому»? — авт.). Позволю себе попенять институциональному «машинисту» на явно недостаточное изучение русского этоса, еще одной чертой которого является не атомизированный индивидуализм, а как раз
Коллективизм
Сложно сказать, с чего это мастодонт русофобии Аузан взял, что корни российской недоговороспособности исходят из мифического российского индивидуализма. Если бы индивидуализм действительно массово наличествовал в нашем социуме, результаты гайдаровских «реформ» начала 1990-х были бы принципиально иными. По мнению Сергея Васильева, именно «коммунальный дух (в противовес индивидуализму), презрительное отношение к коммерции как к профессии, недоверие к богатым и особенно недавно разбогатевшим людям, а также неприязнь к процветающим соседям» стали этологическими причинами псевдолиберального провала тех лет.
Еще о русском псевдоиндивидуализме. Вопреки устоявшемуся мнению, «кулаков» в молодой Советской России извели как класс не столько большевики, сколько сами крестьяне, поквитавшиеся со «столыпинскими» фермерами за одностороннюю «денонсацию» неписанного пакта об общинной собственности (понятно, что речь о центральной и южной России, а не о Сибири или Дальнем Востоке).
И в дополнение. До настоящего момента социология так и не пришла к однозначному выводу о первопричинах российского коллективизма. Одни уверены в том, что коллективизм развился из социалистической идеологии, другие убеждены, что «традиционный коллективизм, развившийся в стране за века жизни при диктаторском режиме» (Кэндзиро Хайтани) и был той самой «курицей», что снесла «яйцо» социалистического планирования.
Институт коллективизма, возможно, стал прародителем еще одного достаточно редкого для глобального социума явления — перекрестной коллективной ответственности и круговой поруки (и поныне актуального политического базиса властного подчинения). Многие историки уверены, что коллективная ответственность и круговая порука появились еще при Иване Грозном, когда бояре и мелкие князья были вынуждены приносить клятву на верность и предоставлять поручителей. К слову, нормативное закрепление доносительства произошло в Соборном уложении 1649 г.
На мгновение вернемся к аузановой демагогии о «малом доверием к другому». Аузан, сам того не ведая, скорее всего, имел в виду предубеждение не к таким как он, а к формальным договорам, государственной власти и индивидам вне привычных социальных связей. И тут мы выходим на такой крайне важный аспект русского этоса, как
Правовой нигилизм
Небезосновательно считается, что всеобщее уклонение русских от соблюдения формальных правил происходит из традиционной слабости российской правовой системы, которую граждане издавна считали инструментом для удовлетворения интересов власть имущих (вспомним поговорку «друзьям все, остальным закон»).
Российская правовая культура — это мораль, поставленная выше закона.
Отсюда традиционно высокая способность адаптироваться к достаточно часто меняющимся правилам игры, с одной стороны, и стойкое недоверие, не подлежащее «выветриванию» на протяжении достаточно долгого времени, к даже самым позитивным, близким «к идеалу», общественным усовершенствованиям, с другой.
Как итог, еще один вывод Хедлунда («Корни всех тех неформальных норм, убеждений и ожиданий, которые наполняли формальную модель мотивацией для человеческой деятельности, должны были хотя бы отчасти произрастать из российской традиции»), исконный русский оппортунизм (преследование собственных интересов при помощи коварства), а также предпочтение нерыночных методов хозяйствования рыночным.
…Сильный парламент, независимый суд или свободные СМИ — все это, без сомнения, хорошо и правильно. Но как быть с представленными набросками? Выбросить в корзину? Признать незначимыми? Отмахнуться и перейти на личности?
Как жаль, что некоторые наши либерал-институционалисты прожили свои научные жизни зря.