В «Защите Лужина» герой бежит от всей «реальной жизни», которую воспринимает как злое наваждение, — в шахматы. Какой-то подобный вектор предъявил нам Эдвард Сноуден: побег от общего — к частному; от общественного — к личному. Что может быть более частного и личного, чем смерть? Ибо Лужин, став конем, на шахматной доске и умирает.
Здесь — острие одной из самых актуальных проблем современности. Вопрос ставят так: с кем ты? С государством, с обществом, с народом? Или сам по себе? Очень практический вопрос. Потому что если сам по себе и каждый за себя, то тебе к северным воротам (это я избегаю слов «правое» и «левое») — к гей-бракам и за свободу Пусси Райот. А если человек животное общественное — то вставай плечом к плечу с Милоновым, Яровой и Мизулиной.
В одном случае — Сноуден предатель и клятвопреступник, в другом — герой, Прометей.
Часто хочется отключиться вообще от всех новостных лент, социальных сетей: где ты и где Сноуден? Что тебе Милонов и Яровая? На что, к черту, тратишь время своей жизни? Думать о Государственной Думе, когда у тебя есть проблемы поважнее — на полке стоит десяток книг, до которых никак, год уже, не доходят руки прочитать. Умирать, страдать, быть счастливым — можно только одному; общество тут ни при чем.
Это очень набоковская тема: все его герои до единого испытывают презрение к общественному.
Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать…
И Пушкина Набоков любил, да, именно за это.
Человеку, который убежал и от «ликующих, праздно болтающих», и от «умирающих за великое дело любви», — подобает заниматься возвышенным. Читать и перечитывать того же Набокова, замечать раз за разом больше и больше цветных камушков в его прозе. Это я про только что вышедшую книгу Вячеслава Курицына «Набоков без Лолиты» — хорошая книга; впрочем, нужно быть фанатом В.В., чтобы читать ее.
И — много времени. Нужно вчитываться, параллельно перечитать всего русского Набокова. Тут уж не до Яровой и не до Сноудена. Зато сколько удовольствия — каждая милая мелочь радует глаз.
Проблема в том, что, отказываясь выбирать, с кем ты, ты уже, тем не менее, выбираешь, встаешь на ту или другую сторону в самом тенденциозном конфликте. И иногда это прорывается неожиданно.
Узнав о выступлениях против вьетнамской войны, Набоков бежит на почту и отправляет президенту Джонсону телеграмму со словами поддержки. Затворник и эстет — горячо приветствовал бомбежку, напалм, зачистки.
Что теперь — не любить Набокова?
А можно так: не соглашаться с Набоковым, считать, что он о многом, слишком о многом судил несправедливо, — и тем не менее любить его так сильно, как только вообще можно любить писателя? Или это уже слишком сложно?
Весь строй наших публичных дискуссий вынуждает тебя определиться, с кем ты, наконец: с Яровой или с Просвирниным. Даже когда ясно и громко говоришь: чума на оба ваших дома, — никто как будто бы не слышит. И все равно одни будут говорить про тебя, что ты агент госдепа, а другие — что ты кремлевская подстилка.
Стоит сказать, что ты не считаешь Сталина душевнобольным (не больше и не меньше) — тебе тут же предъявляют апологетику сталинизма и оправдание репрессий.
Стоит сказать, что приговор Пусси Райот незаслуженно суров (не больше и не меньше) — тебе тут же предъявляют стремление развалить страну и пренебрежение духовными ценностями.
Хочется воскликнуть, как крокодильчик из анекдота, когда ему на суде предоставили последнее слово: ну вы, блин, даете!
Или вот стоит витязь на распутье. Придорожный камень сообщает ему, что куда бы он ни пошел, всюду получит звезду. Но времени думать тоже нет, потому что из-за камня вылезает мужик и требует скорее принять решение, «а то звезду получишь».
С некоторых пор оказалось, что есть только две точки зрения по каждому вопросу. Либо Сталин ел детей, либо — целуй икону с нимбом вокруг усатой головы. Либо геев пороть на площади, либо — гей-меридж и однополое усыновление. Стоит начать говорить «вы знаете, мне кажется, что тут все сложно…» — и Соловей-разбойник сует пальцы в рот.
Проблема еще и в том, что — не то чтобы никому не интересно, скорее — нет времени интересоваться, почему кто-то думает так, а не иначе. Тогда как на самом деле именно это, нет — только это всегда и интересно. Но думать времени нет — мужик из-за камня угрожающе поводит ружьем.
Поэтому становится неинтересно. Да расколитесь вы все плотским приставом — не хочу я вставать ни с Милоновым, ни с Гельманом. Мне не нравится ни «кровавый режим», ни «оранжевая революция».
И на вопрос «частное или общественное?» — я тоже ответить не могу. Потому, видите ли, тут все сложно. Частное находится в сложном диалектическом единстве-противоречии с общественным. Другими словами, нет ничего частного, в чем не было бы толики общественного, и нет ничего общественного, в чем не было бы частного.
Все мы немножко Сноудены и каждый из нас немного Сноуден. В транзитной зоне, без документов (ибо мышление — всегда транзитная зона, и какие уж там документы), на тебя охотится самая могущественная спецслужба мира, и еще одна, теперь уже, может быть, и не самая, но тоже еще о-го-го, раздумывает, а не сцапать ли тебя, раз уж ты сам прилетел, миллион голосов кричит про тебя, что ты герой, и миллион — что предатель. А хочется тебе, наверняка, каких-нибудь самых простых на свете вещей — принять ванну, например.
Свету ли провалиться или мне чай не пить? — Достоевский был мастер ставить вопросы, которые не имеют отношения к действительности. На самом деле ничего не выйдет: ни свет не провалится никуда, ни тебе не дадут чай допить.
И может быть, в тот самый момент, когда ты решишь все-таки лететь, тебя проводят в черную «Волгу» и повезут на Лубянку. Чтобы, может быть, в рамках каких-нибудь договоренностей отправить тебя потом в Вашингтон.
Остается вопрос: что делать? То есть: чем занять время в транзитной зоне? Ну, можно пульку с кем-нибудь расписать. С юницей пококетничать. Можно бутылочку выпить. Или — вот чего хотелось бы — посидеть спокойно почитать.
Тебя, конечно, рано или поздно поведут — к самолету ли, к «Волге» ли, — но нет необходимости бежать им навстречу.