
Установив свечу, отступаю от кануна. Вдох и выдох: собраться, освободиться от прилипчивых мелочей, которые притащил с собой в храм — но у неё уборка в самом разгаре. Она подлетает, ворчливо командует:
— В сторонку.
Может и поторопить — ухватит под локоть и подтолкнёт: стой так, не мешай.
Распахнёт дверцу под канунным столом, выставляя напоказ своё в идеальном порядке пребывающее хозяйство: моющие средства шеренгой, тряпки аккуратно развешены, перчатки, резиновые сапоги — наверное, для уборки снаружи в плохую погоду — веник с совком, съёмная насадка для швабры.
Из-под платка — потные пряди, она сдувает их со лба. Она из тех, у кого работа кипит. Чистюля. Когда бы ни пришёл, она хлопочет: трёт, моет, отскребает воск с подсвечников. Очищенную половину кануна накрывает фольгированным экранчиком — таким, которым закрывают стёкла припаркованных на солнце автомобилей. Слева от кануна из стены торчит шланг, гигиенический душ. Она набирает здесь воду.
Не выдержал однажды.
— Пожалуйста, не мешайте.
— Чи-иво?! — аж разогнулась в полный рост, добавила язвительно. — Указывать будешь? Всегда, что ли, так — со своим уставом в чужой монастырь?
Отошёл, даже зажмурился, чтобы отгородиться, сосредоточиться на молитве.
«…души раб твоих Ивана, Христины, Елены, Артёма, Николая, Алексея, Риммы…»
— Становись теперь, — обращается она ко мне и, заметив, что я прикрыл глаза, ехидно хмыкает — дескать, нашёлся тут благочестивец, показушник.
Ухожу, ухожу. Нет, не то что помолиться за своих мёртвых — удержаться от гнева не получается.
Со всей очевидностью — я ей не нравлюсь. И такие, как я, захожане, чужаки. Возможно, я что-то делаю не так. Это запросто. Я не большой знаток обряда. Возможно, следует креститься иначе. Чаще. Или реже. К иконе, видимо, не умею приложиться, делаю это неловко.
И почему-то самое обидное — я видел, какой она бывает со своими. Похожая на неё, в аккуратно повязанном платочке, в длинной юбке, подошла, сунула ей свёрток в кармашек фартука:
— Тебе, Тома. Святые дары.
И Тома просияла.
— Ой!
Руками всплеснула, обхватила подругу за шею:
— Спаси Господь! Анечка!
— Я же знала, что ты не успеешь на причастие, вот, взяла для тебя.
А я здесь чужой. Меня отгоняют в сторонку и прикрывают от меня подсвечники — чтоб не пачкал.
Почему хожу в ту церковь? Так ведь не первая. В других примерно то же. Всюду эти мрачные ворчливые тётки, которые шикают, одёргивают, осаживают брезгливо. Вспоминаю, как жена со слезами в голосе рассказывала: в Сергиево-Печерской Лавре, куда она поехала с сыном, попросила в церковной лавке, указывая на икону Николая-Угодника:
— Дайте, пожалуйста, вот эту икону, вторую слева.
И получила в ответ:
— «Эту икону»! Да что ты за мать такая, что даже не знаешь, как икону назвать! Имён не знаешь православных святых!
Никогда не забыть моего недавнего — первого паломничества в монастырь. Были большие проблемы. Очень сложно стало жить. Очень нужно было сбежать, заново нащупать ускользающую ниточку, схватиться за край. Ехал исповедаться, впервые по-настоящему. Не хором: «Каемся, каемся!», — как было до сих пор.
Первое, что удивило: церковные луковки на зданиях коровников. Внутри удивление росло с каждым шагом. Трудники весело матерились.
Ерунда, они же не монахи.
Приставленный к ним старшим пожилой послушник азартно рассказывал что-то о сорвавшейся сделке по продаже монастырского бычка. «Ты ж, смотри, не болтай про это. Дело такое…». Я видел старшего только однажды. Сказали: бывший майор «из органов».
Ерунда. Мало ли. Не умничай. Не затем ты здесь.
На обеды, несмотря на пост — то суп с говядиной, то плов.
Мелочи, мелочи.
Правда, иконы, стоявшие на грязном полу, возле вымазанных навозом калош, возле куч деревенского барахла — цепляли все дни. Выходя в коровник, старался не встречаться с ними взглядом, косил старательно в сторону. Месяца три назад на жилой половине коровника делали ремонт, в комнатах — здешние старожилы называли их кельями — красили стены, иконы сняли. Ну, и руки как-то не дошли, видимо, повесить иконы на место.
Ничего. Дух святой дышит, где хочет. Настраивайся, не отвлекайся.
Но когда в пятницу трудники монастырские запили, и я обнаружил на своей койке мертвецки пьяного тракториста из местных — сбежал. По дороге заглянул в церковь. Надеялся всё-таки… очень было нужно… У алтаря священник, возле него казак с лампасами, держит Писание. Казак посмотрел на меня мутным осоловелым взглядом и вдруг икнул.
Ушёл. Нет, не получится исповеди.
Ушёл. Как-нибудь сам. Есть же Евангелие. Там главное. Всё, что нужно. Не в брёвнах храм, а в рёбрах. Просто помнить — и жить.
Волшебные часы патриарха, якунинские поставки святых мощей, имидж РПЦ, спайка с властью, переквалификация пастырей в обслугу, православные активисты с азартными кулаками — всё это далеко, далеко. В другой плоскости. Всё это отдельно от сути. Так я себе повторяю не первый год. Нет-нет, не это отдаляет от Церкви. Мешает такому, как я — неприкаянному захожанину — стать, наконец, прихожанином. Всё это струпья. Никто не застрахован. Все, бывает, болеют. Болеет и церковь. Дай Бог, выздоровеет. Но как же сложно добраться, протиснуться. Добыть искомое. Как же сложно — сквозь плотные ряды привечаемой диковато-поверхностной паствы, не ищущей ничего, давно успокоившейся, успокоенной. Таким манером я уговариваю себя довольно давно, ещё с девяностого года, когда, прочитав с карандашом в руках томик лекций Александра Меня, собирался съездить к нему в Семхоз — и вдруг узнал про убийство. Слишком давно. Всё трудней уговаривать.
А потом случается другое убийство — невыносимо похожее. И вот я сижу, читаю все эти дни о прерванной жизни Священника. Жаль, как жаль — не там я искал, не туда совался. Имя Павла Адельгейма узнал только из сообщений о его гибели. И вот навёрстываю. Поглощаю и не могу насытиться.
Вот же — вот оно. Тебе ведь этого надо?
Пересматриваю видеосъёмку: важнее всего самые простые вещи, мелочи — как он говорит, как улыбается. Как ревностно, но мягко смотрит на своего тёзку, тележурналиста Павла Лобкова, когда тот читает «Отче наш» перед тем, как сесть за обеденный стол: «Всерьёз ли, сынок? Это важно»… Самое простое: вот это вот иное, особенное звукопроизнесение, которое свидетельствует о такой глубине, что перехватывает дух… И становится легче. Эгоистично, да — это облегчение. Но ничего не могу с собой поделать. Даже смертью своей — подарил кому-то облегчение. Как будто, сошедший с ума от ужаса артобстрела, готовый уползти, дезертировать, а то и через линию фронта, сдаваться — я вдруг увидел, как поднялся в полный рост командир, спокойный, уверенный, твёрдо шагнул вперёд.
Нет, у нас с ними не разные церкви. Одна и та же. Это тоже — важно. Нужно как-то уживаться. Где-то нужно ведь нам уживаться. И пока церковь рождает таких священников, у нас, сегодня нежеланных там и неуместных, сохраняется надежда.