В 1998 году, 27 января у меня умер дед. Мне было тогда семнадцать с половиной лет, и теперь я понимаю, что мне повезло — уже в моем поколении не у каждого была возможность поговорить со своим воевавшим дедом. У меня такая возможность была, пускай и недолго — с того момента, когда мне стало интересно, до того момента, когда дед умер, то есть где-то с тринадцати лет до семнадцати. Мало, но хоть что-то.
Дед был обычный ветеран, то есть, когда в школе надо было рассказать о военных подвигах своего деда, руку я не поднимал, что там рассказывать? Орденов — один Красной звезды и два Отечественной войны, причем второй, как у всех, дали уже при Горбачеве просто за то, что воевал. Боевой путь — Финская война, на которую забрали прямо из военно-инженерного училища и про которую он ничего не рассказывал вообще, и полтора года Отечественной; был бортмехаником на транспортных самолетах, почти сразу после начала сталинградского контрнаступления немцы разбомбили аэродром, деду оторвало руку, и война для него на этом закончилась. Примерно представляю, как это сейчас звучит, но действительно ведь ничего особенного.
Дед жил в маленьком городке далеко на русском юге. Градообразующим предприятием там был НИИ, в котором работал дед; институт был создан в начале шестидесятых, люди, которые в нем работали, принадлежали примерно к одному поколению, и как раз в моем детстве все они начали из научных сотрудников превращаться в пенсионеров — почти все воевавшие, почти у всех по два-три ордена, включая тот горбачевский. До какого-то момента существовала то ли поощряемая сверху, то ли действительно народная традиция — рисовать или приклеивать к дверям квартир и воротам домов красные звезды, если в доме живет ветеран войны. Звезд было много.
Однажды дед приехал к нам в Калининград, и я повел его в местный музей. Как и полагается российскому краеведческому музею, в калининградском была большая экспозиция про войну, причем не только про взятие Кенигсберга, но и про ключевые эпизоды всей войны. Про Сталинград был такой стенд из дерева и бронзы, где какая армия стояла, кто куда наступал, кто куда отступал. Дед стал на этой карте искать свою армию, номер такой-то, и не нашел, не было ее там. Ну не было и не было, Бог с ней, дед, пойдем, — нет, погоди, — пошел, разбудил смотрительницу, привел ее к этой карте — извините, но вот тут стояла армия номер такой-то, почему ее на карте нет? Смотрительница попалась умная, подыграла — Ой, тут такое дело, она была, просто отклеилась, но мы приклеим — и дед успокоился, поверил.
Последние три года его жизни мы много спорили о войне. Один из нас говорил, что победа обошлась так дорого, что и победой ее, пожалуй, считать не стоило бы. Жукова называл мясником и говорил, что нет никакой доблести в том, чтобы завалить противника трупами. Соглашался с писателем Астафьевым, что Ленинград надо было, скорее всего, все-таки сдать немцам.
Другой возражал, говорил, что мы погибли бы, если б не погибали, и что в таких войнах, как та, цена победы не имеет значения. Сталина называл великим полководцем, цитировал его речи и приказы времен войны как любимые стихи — «Непобедимых армий нет и не бывало». Знал наперечет и наизусть десять сталинских ударов. О победе говорил, как о святыне, и того же Астафьева не любил именно как человека, кощунственно отзывающегося об этой святыне.
И, наверное, все-таки надо уточнить, что в наших спорах на стороне Астафьева был мой дед, обыкновенный ветеран войны, а на стороне Сталина — я, обыкновенный постсоветский тинейджер. Детям всегда недостает какой-то героической альтернативы скучной современности, а русская реальность девяностых располагала к тому, чтобы искать альтернативу именно там, в той помойной яме, на которую вся тогдашняя пропаганда, — и телевизор, и школа, — показывала пальцем и говорила — Не ходи туда, не смотри туда. Естественный подростковый протест возражал, рвался туда и видел генералиссимуса Сталина, маршала Жукова и других романтических героев, которые выглядели гораздо более романтическими, чем собственный воевавший дед.
И, в общем, я очень хорошо понимаю, откуда в России двадцать первого века взялось все это дерьмо с «мы не позволим», «позор пособникам фашистов», «деды воевали» и так далее. Все очень просто — мой дед умер, и писатель Астафьев умер, и вообще все они умерли. А тинейджеры девяностых выросли.
Просто мы сами придумали все, что ужасает теперь. Это мы придумали Яровую, Скойбеду, нашистов на крыше «Красного октября», всю религию победобесия. Это мы придумали; Фредди Крюгер пришел из наших, именно из наших, а не чьих-то еще снов.