Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса Вконтакте Свободная Пресса в Одноклассниках Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса в Дзен
Культура
18 января 2016 21:03

Блокадный «Ленинград»: мелодический селфи на фоне погибших

Роман Парисов и Александр Гутов к 71-летию снятия блокады Ленинграда о повести «Ленинград», о музах и о грохоте пушек

2081

«…И вот далось мне это странное сочинение!.. — так и заклинила на себя досада: отзывы написаны, критика прошла…».

Я возвращался с Круглого Стола «ВОВ в современной литературе» под началом Бориса Кутенкова.

Осадок вызван был не тем, что произведение это меня явно миновало — нет, было всё серьёзней. Из поднятых на дискуссии вечных вопросов современного изображения войны выбивался один, вовсе для меня не закрытый даже после обсуждения: так можно ли вообще говорить об ужасах войны изощрённым языком «высокого искусства»?.. Или иначе: вправе ли талант, каков бы ни был он, высказываться на эту тему языком изящной словесности — явно и даже нарочито неадекватным, не соответствующим кошмарной реальности?!

Речь о повести И. Вишневецкого «Ленинград» (Изд-во «Время», 2012). Да, военная тема сама по себе уже несёт искусству огромные энергии, а такой город, как Санкт-Петербург-Ленинград во всех войнах имел для судеб России колоссальный, абсолютный символический смысл. Так что первым делом я сел и внимательно прочитал саму повесть и наличествующий критический материал. И в столь знаменательную годовщину мы с литературоведом и поэтом Александром Гутовым, принимавшим участие в дебатах, уже во всеоружии сочли совсем нелишним вернуться к предмету, освещённом в столь непривычном ракурсе.

Действие произведения прощупывается сквозь пелену отрешённости и проистекает большей частью из как бы «лунатической» стихопрозы, писаной в своём дневнике главным героем Глебом Альфани. Глеб — человек искусства, композитор, «которого именно в ответственные блокадные дни осеняет вдохновение — и он чувствует себя гением и счастливцем рядом с трупным ужасом дворов и улиц». Свято веря в возможность сохранения старых интеллигентских идеалов, Глеб любит Веру, даму истероидного плана, которая изменяет с ним мужу Георгию. Георгий же — военный-аристократ, при том утончённый декадент — контужен на передовой… Вполне заурядный такой треугольник. Вера готовится стать матерью. «Именно материнский инстинкт диктует ей остаться в блокадном городе рядом с отцом ребёнка. И этот же инстинкт приводит её к гибели» при загадочных обстоятельствах. Скорей всего, её съедают каннибалы — в знак некого высшего возмездия — и это одно из не столь многих событий повести, которым действительно (интуитивно) веришь.

Так же рушатся у Глеба на глазах и старые, дореволюционные общественные устои. Мир «бывших» — всегдашний круг его знакомых литераторов и музыкантов, так или иначе вписанных в новый, советский порядок жизни, но внутренне остающихся в нём инородными элементами — представлен почти бестелесно. «…Объединяет их странное чувство вне-жизненности, отчуждённости от так называемой новой жизни.» И финальная партитура, писаная Глебом в авангардном стиле — это такой реквием этногенеза: на его глазах рождается плод — советский народ. Однако творец обречён вместе с альтер-эго. Узнав о смерти Веры, Глеб как бы умирает — «и снова, подобно дереву, даёт новые ветви. Но это уже другой человек. Повесть заканчивается аккордами радости и обречённости».

Вообще по мне же, что касается конкретных персонажей — так они, по хорошему литературному счёту, не то что не выписаны — они воспринимаются условными такими тенями, на которые волей злого демиурга-автора повешены функции исполнения определённых, достаточно искусственных ролей — настолько бледны и невыразительны эти характеры. И без того блокадно-бесплотные, герои вполне могут быть опущены совсем — и эта проза только выиграла бы, снискав себе статус вдвойне экспериментальной.

Но тогда в чьи же вложить уста заключительный аккорд столь полифонической сонаты — одно из немногих в тексте мест, которое трогает, играет радугой и подводит логический итог мысли автора: имя Ленинград заслужено блокадой?..

«…знаю, как называется дело моей жизни, дело моей смерти, и я впервые не стыжусь произнести это название. Я, восемнадцать лет избегавший его и надеявшийся на воскрешение звонкой тени. Но тень стала вдруг пожирать солнце, выпивать иссосанное голодом, отравленное бесконечной печалью сердце.

Музыка уходит в подземное, а оно разрастается душным пожаром, заслоняя видимый свет.

Так вот — оно называется «Ленинград». Именно так: Ленинград".

И так, именно так происходит поглощение последних осколков старой русской интеллигенции новой, побеждающей вопреки всему общностью — Советским Народом. Так Петербург по праву становится Ленинградом.

И это — безусловно сильный момент повести. Хотя и антитеза Петербург — Ленинград, ассоциативно относящая к «Петербургу» Андрея Белого как стержень линейного действия работает не вполне «по назначению»: автор то и дело подспудно занимается поиском некоего ­мистического значения блокады, что не только сегодня, но даже во времена ВОВ уже выглядело «жутким анахронизмом».

Мнение литературоведа Александра Гутова по поводу несколько более, скажем так, конкретно, позитивно и конструктивно:

«Я обратился к «Ленинграду» Игоря Вишневецкого, прочитав несколько интервью автора, пару заметок и разборов, будучи весьма предубежденным — возникло непреодолимое чувство сопротивления тексту.

Само чтение вначале только укрепило в этом ощущении. Но потом даже могу сказать, что повесть мне в значительной мере… понравилась!

Во-первых, больше всего в ней импонирует реальное изображение превращения Петербурга в Ленинград. Пространство города предстает реальным, и в то же время каким-то выморочным — узнаваемые черты знаменитого города в литературе. И этот, казалось бы, литературный прием не коробит. Потому что блокадные будни сами по себе напоминают какой-то страшный, никогда не кончающийся сон.

Именно это ощущение и оставляет повесть по прочтении, в этом ее, с моей точки зрения, убедительность. Город в повести Вишневецкого — не туристический, известный, с его хрестоматийными панорамами, а живой, реальный: далекая окраина Васильевского — район Смоленского кладбища, еще двадцать лет назад производивший впечатление чего-то необыкновенно глухого и провинциального; площадь Труда, со снесенной в конце двадцатых годов Благовещенской церковью ставшая совершенно пустой и неуютной. Это настоящий город — и место проживания главных героев повести.

Во-вторых, для меня на сегодня нет более важного вопроса, чем соотнесение классической, реалистической в какой-то мере, традиции и постмодернистского метода. В «Ленинграде» есть поразительные сцены, о которых я еще скажу. Но здесь — в контрапунктном (говоря языком музыки) столкновении реального материала блокады и постмодернистской поэтике больших кусков повести — заложено и главное ее противоречие. Конечно, вопрос о том, может ли человек, не прошедший блокаду, писать о ней, имеет сам по себе право на существование. Вишневецкий строит текст так, что этот вопрос не становится доминирующим. Я попробую разобраться в том, почему у меня возникло такое ощущение. В повести минимальное описание самих действий, то есть того, что непременно потребовало бы от автора решения целого ряда вопросов. Несколько маршрутов, описание погоды в тот или иной день, некоторые детали тех самых совсем не туристических районов города — района Смоленского кладбища и площади Труда — оставляют убедительное впечатление.

Больше всего в повести размышлений. Может, как раз именно из-за этого малодействия не создается ощущения иллюстративности. Ведь рассуждения интеллигента — будь то в блокадном Петербурге-Ленинграде или современной Москве — сами по себе схожи. Всё те же споры о том, кто мы: Восток или Запад, осложненные в повести воспоминаниями о балто-славянской общности, корнями произошедших событий и характере революции.

Это третий момент, понравившийся мне в повести.

И вот тут, высказав положительные оценки, я перехожу к тому, что мне показалось неприятным — я употреблю именно это слово. Да — я испытал неловкость при чтении.

Такое впечатление, что автор повести «Ленинград» намеренно провоцирует своего читателя на некую реакцию: неважно, положительной или отрицательной окраски, но только не на простое прочтение. Нашпиговав сюжет, построенный на треугольнике, не могу написать банальном — из непреходящего уважения к пусть и выдуманным персонажам, прошедшим блокаду — а в равной степени и документами и лингвистическими экзерсисами, автор, конечно, понимал, что читатель должен как-то на этот слоеный пирог — реагировать.

Документ всегда обладает некой магической силой, в какой контекст его не помести — он этот контекст может разорвать, и надо быть очень осторожным, когда с ним работаешь.

Автор пытается уравновесить в своем тексте действительно сильный кусок, посвященный страшному рациону блокадников, написанный им самим и производящий впечатление, по крайней мере, на меня, бóльшее, чем знаменитый документ о выдаче норм продуктов, и размышления в духе эпигонов Ольги Фрейденберг о Соловье Разбойнике и его финских корнях. Даже невразумительный образ Георгия можно принять, хотя его образ абсолютно не прописан. Вера сначала никак не «живет» на страницах, но к страшной кульминации — её гибели — образ начинает вырисовываться.

Глеб чуть лучше виден, можно принять и его итальянские корни — Петербург создавало немало итальянцев, хотя этот момент кажется несколько искусственным. Слишком много в повести этой игры. Поэт Татищев, выбравшийся (благодаря столь говорящей фамилии) из первой русской истории 18 в., не виден совершенно, потому что ничем не отличается от Глеба. Стихи некоего придуманного в прозаическом повествовании поэта не просто заставляют вспомнить Пастернака — это само по себе банально. Они заставляют вспомнить уровень стихов Живаго, а вот это сравнение, увы, стихи Татищева не выдерживают ни при каком приближении.

…Это и есть главный для меня вопрос — бесконечные аллюзии, игра с именами, смыслами — соответствует ли, например, описание жирной, как творог, земли с Бадаевских складов — очень сильное описание — музыкальным рисункам непрописанной реально партитуры и эстетским ритмизованным кускам, написанным словно специально для любителей находить корни подобных экспериментов?..

В герое повести пробуждается мощный поток вдохновения, вызванный прояснением сути бытия — все это, кажется, из Брюсова «Где вы, грядущие гунны…». Интеллигенты, погрязшие в своих изысканиях, прикоснулись к живым источникам жизни — «смерть, жратва, вожделение». Но тут есть и еще одно противоречие. В другом месте автор сам говорит, что человеческая оболочка спала, и зверь «псевдоарийский волк» — уже у порога города.

Так как сам автор смотрит на этот важнейший вопрос: простота бытия — ценность, порождающая музыку, когда по-животному хочется сочинять?.. Или музыка — (а победа, в какой-то мере, это и есть созданная музыка) — есть производное от усложнения бытия, когда защита подлинной культуры становится важнейшим делом?..

«Солдатам головы кружа,

Трехрядка под накатом бревен

Была нужней для блиндажа,

Чем для Германии Бетховен",

— это строки человека, который воевал под Ленинградом. То есть приближал спасение тех героев повести, которых еще можно было спасти. Почему у меня создается впечатление, что автор стихотворения «Музыка» и автор повести «Ленинград» находятся на разных планетах? Хорошо ли это расхождение? Есть ли между этими авторами какая-то связь? Я ее не вижу. И это меня тревожит. Поэт Межиров слишком прост — может быть, банально прост. Но он отвечает на вопрос, почему победили.

Вишневецкий уже не просто сложен, а вызывающе сложен.

В конечном счете — автор пишет о поколении, которое победило. Почему, как, каким образом? Его персонажи менее всего похожи на победителей. Потому что частная жизнь сегодня стала намного важнее других ценностей. С этой точки зрения, повесть современна. Вопрос о причинах исторических деяний автора не интересует, его герои жертвы: в прошлом — революции, каких-то Иосифов Криков и Родионов Народовых, потом стальной когорты Кировых, теперь — полного вырождения блокадной действительности.

В своих размышлениях о «Войне и мире» автор повести замечает, что эпопея Толстого полна фактических ошибок, о чем писал еще в записных книжках Вяземский. Эта мысль автора призвана подкрепить важнейшее для него положение: произведение искусства и историческая правда не равны.

Мне думается, здесь есть серьезная ошибка, которая и не позволяет увидеть в героях «Ленинграда» поколение победителей. Толстой мог ошибаться в деталях — пресловутые бисквиты, которые не мог бросать с балкона прекрасно, по-европейски воспитанный Александр Павлович. Но Толстой не ошибся в главном — причина изгнания Наполеона в 1812 г. — единение народных масс и властей, элит и мелкопоместного дворянства, москвичей и смолян. А вот это уже не мелочи. И здесь к Толстому не могло быть претензий.

Можно возразить, сказав, что Вишневецкий описывает тех, кто и не мог победить. Побеждали другие. Но дело в том, что других-то и не было. Все были приблизительно одинаковы: что-то в них было такое, какой-то стальной стержень. Может быть, автор считает, что не было этого стержня.

Мы все — еще очень хорошо помнящие поколение ветеранов, да и участников революционных событий — помним это ощущение какой-то силы, исходящее от тех поколений.

В лучших, на мой взгляд, сценах повести, — истории о добывании молока на углу Лиговки и Расстанной, - как раз этот стержень виден. Но потом он словно растворяется в многочисленных аллюзиях и цитатах.

…Музы никогда не молчат, если их слышат. Но слышимое должно соответствовать серьезности грохота пушек."

* * *

Сам же И. Вишневецкий в статье «Для чего и как я написал „Ленинград“» попытался сформулировать, для чего и как он написал «Ленинград». Музыкальные записи прототипа Глеба, неизвестного музыковеда Б. Асафьева, сделанные в моменты, когда тот ясно понимал, что может умереть, масса архивных материалов, а также действительно сильный в своей бесхудожественной прямоте документальный фильм Сергея Лозицы «Блокада» — всё это произвело на автора сильнейшее впечатление, буквально «опрокинув» его сознание.

«Могу ещё сказать вот что: на таком материале — война, любовь, смерть — действительно можно создать нечто нестандартное», — доверительно сообщает нам автор. А и действительно… — что бы это и нет?! Какие яркие, благородные понятия кладутся в основу творческого самовыражения!.. или таки -любования!?. Стройно зарифмовывая пожелтевший, пóтом и кровью пропахший документ — с нарочитой художественностью, надуманный поэтический элемент — с прозаическим нарративом, безразлично и выспренно рисующим страшные апокалиптические картины, не забывая и гордо сообщить нам о наличии даже минималистского стихотворения в конце повести (!), Автор элегантно и без зазрения… роет пропасть между собственной сусальной эстетикой и скупой, леденящей поэтикой голого факта так вдохновившего его фильма Лозицы.

Натуралистические подробности блокады даны отстранённо, через этакую вуальку отрешённости…

Это, в общем, может быть, даже и понятно: герои — люди непростые. Их утончённое чувствование, воспалённое и подстёгнутое ужасом реальности, порождает немыслимые аберрационные экскурсы в веси неприведигосподь сколь отвлечённые. Искать подспудные внутренние связи с жутким настоящим той параллельной реальности, где Радзивилл и Савроматов, Солнцегром и Манфред, Атилла и Цёфекс-язычник, Юлиус Покорный и Платон Каратаев, придёт в голову лишь очень серьёзным специалистам.

Наверное, эти связи таки присутствуют. Разбираться в них, ну правда, нету сил.

Потому что таки «очень хочется есть. Всегда, при любых обстоятельствах.»

…Но что-то в этом таки — есть! И даже в плосковатом иллюстрирующем перемежении авторского текста и писем/дневников героев сухими документальными сводками — своя правда! Да — и в поисках музыкально-лингвистических и прочих культурологических смыслов посреди ужасов бытия в осаждённом городе… В этом определённо, чёрт возьми, что-то есть!

«…Вот вы, гражданин, где нынче оправлялись?» — спрашивает Глеба дамочка в ожидании подвоза продуктов… … … … «Привыкнув за зиму ничему не удивляться, Фёдор Станиславович шагнул в огромный пустой коридор — почти всё, что можно было обменять на продукты, было обменяно»… — И таких достойных, сильных сцен могло бы быть куда больше, даже при явной постмодернистской заданности авторского подхода. Складывается впечатление, что автор умышленно манкирует реалистичными, жизненными описаниями — во имя чего?.. Ради наполнения текста неискренними, малопонятными читателю, факультативными изысканиями?!

Но как же здорово передаётся монотонным ритмическим стилем то ощущение угасающего разума в чёрно-белом стылом мареве полуобморочного города, где уже почти неважно, какой день… месяц…

Писатель Вадим Левенталь провёл аналогию с другим видом искусства, фотографией: «как квалифицировать фотографа, который на фоне горы трупов с гордым и вдохновенным выражением лица снялся сам? Что это: глупость? бессовестность? наглость? Жюри премии „НОС“ сочло, что это художественная смелость, поиски новых форм выражения и расширение границ смыслообразования». В повести «Доля ангелов», основанной на семейных воспоминаниях о блокадном Ленинграде, Левенталь проводит живую антитезу подобным формалистическим изыскам в показе трагических событий: блокадница девочка Света относит карточки на умершего родственника обратно в контору, причём этот честный поступок как бы транспонирован на современную почву и адресован нынешним молодым.

В подобных темах всякое самолюбование, имеющее целью «самопрезентацию и демонстрацию своих возможностей» (В Левенталь), подобная «кадриль на костях» (В Топоров) не просто недопустимы, но и глубоко безнравственны, а значит и антихудожественны.

Итак, можно ли писать как и о чём угодно? — ведь автор «Ленинграда» отстаивает за собой такой право…

Всё на том же нашем диспуте писатель Владимир Сотников задаётся вопросом: а может ли вообще заработать право писать о самых страшных страницах войны человек, который на ней не был? — и тут же творчески сам для себя перерабатывает этот вопрос, делая странное открытие: «…разрешение, право писать о чём-то само становится формой. Как Высоцкий получил право писать о войне благодаря новой форме, которую он не то чтобы изобрёл, но к которой пришёл — „Я ЯК-истребитель…“ и другие его песни; она стала разрешением писать об этом».

В данном же случае мы не видим и малейшего стремления к такой яркой, в чём-то могущей «оправдать» Автора форме: она выбирается нарочито блёклой и, с позволения сказать, псевдобарочной.

И автопортрет на жутком фоне смотрится не всемудрым верхоглядным «оком», но плоской затейливой виньеткой на кощунственной открытке пин-ап.

Последние новости
Цитаты
Максим Шевченко

Журналист, общественный деятель

Фоторепортаж дня
Новости Жэньминь Жибао
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня