Культура

Кому вы доверили писать о Соловках?

Алексей Колобродов: «Антиприлепин» как идеология

  
12265
Кому вы доверили писать о Соловках?

У Владимира Лакшина — культового критика «новомирских» шестидесятых — была статья «Иван Денисович, его друзья и недруги».

Нынешний год для лакшинской работы — юбилейный, полувековой; она появилась в январском номере «Нового мира» за 1964 год, и, апологетическая в отношении Александра Солженицына, стала ключевым звеном в полемике вокруг знаменитой повести.

Роман Захара Прилепина «Обитель» увидел свет в апреле 2014 года, и в несколько месяцев получил сопоставимое с «Иваном Денисовичем» количество и качество критических откликов, из которых можно составить отдельный том, что, в общем-то, и делается на официальном сайте Прилепина. Чтение увлекательное.

Читательский интерес — столь же сопоставимый, с поправкой на обратную эволюцию «самой читающей» и актуальность историко-политического контекста. Публикация «Ивана Денисовича» попала в больной и живой нерв, «Обитель» подводит своеобразный итог русского ХХ века, который начался в 1914 году, и, по определению, воспринимается, через поколения, на другом градусе эмоций. Однако у Прилепина есть то, чего не было у Солженицына — социальные сети: «Обитель» блогеры рецензируют увлеченно и щедро, находя смыслы, упущенные профессиональными рецензентами. Блогерский блок в будущей книге «Вокруг „Обители“» еще займет подобающее место.

Параллели можно было бы нанизывать и дальше (вообще, Солженицына в связи романом Прилепина поминают чаще всего, не столько «Ивана Денисовича», сколько «В круге первом» и, конечно, «Архипелаг ГУЛАГ»), но у моих заметок — другая тема. Отталкиваясь от названия статьи Лакшина, я хотел бы открыть ее «недругами».

Не стану останавливаться на текстах, притворившихся рецензиями на «Обитель» — это особый жанр, близкий народной «телеге». Используя роман как повод, авторы высказывают нечто глубоко и непоправимо свое.

А вот пограничный пример — рецензия «Я учу вас о сверхчеловеке…», авторства Яны Жемойтелите («Урал» 2014, № 7). Критикесса атакует главного героя «Обители» — Артема Горяинова («Да что ты за чмо такое, дорогой товарищ!» — пикантно звучит казарменная масть, продолженная партийным обращением, в устах филологини и «молодой писательницы Карелии»), настаивает на его ничтожестве, дабы сравнить с глыбой, матерым сверхчеловечищем, «русским Леонардо», отцом Павлом Флоренским.

Волюнтаризм сравнения, и без того не шибко корректного, многократно усиливается тем, что г-жа Жемойтелите в обоих случаях слабовато знает предмет. Слышала соловецкий звон…

«Но кто же такой Артем Горяинов? — искренне недоумевает она. — Чем занимался? Кого любил — в той, досюльней (э-э… кто бы еще разъяснил читателю этот сюсюкающий эпитет — А. К.), жизни? Что читал, что умел делать? Может быть, автор считает все это неважным? Потому что в лагере прежний багаж абсолютно ничего не значит? Но разве могут внешние обстоятельства полностью стереть личность? Или же Захар Прилепин намеренно выбрал героем повествования человека в сущности невеликого?»

С выбором «невеликого» героя автором мы рискнем разобраться в свое время, а пока приходится напоминать, специально для рецензентов «Урала».

Артему — 27 лет, то есть он — 1902 г. р. Москвич, дед его был купцом третьей гильдии. Трактиры и переулки Зарядья Артем видит и в соловецких снах, кстати, он земляк и почти ровесник другого прилепинского персонажа — классика русской литературы Леонида Леонова. По возрасту мог бы повоевать в Гражданскую, но не успел — формально «год не вышел». Гимназист, подростком, эпизодически, как и многие, занимался спортом: и боксерские навыки не раз выручают его в лагере. Аналогично — опыт работы в артели грузчиков.

На негодующий вопрос Яны Жемойтелите о том, где, дескать, Серебряный век, а кто Артем Горяинов, можно ответить, что герой постоянно про себя цитирует знаковых для СВ поэтов: Иннокентия Анненского, Валерия Брюсова, Федора Сологуба, Анну Ахматову (правда, строчки их мастерски зашифрованы Прилепиным, оцените, Яна: «Артём выждал ещё какое-то время, пытаясь читать про себя стихи — но всякое бросал на пути, не добравшись после первых строк: ни до палача с палачихой, ни до чёрта, хрипящего у качелей, ни до кроличьих глаз, ни до балующего под лесами любопытного…»). То же самое с Багрицким, а есенинскими образами Артем просто мыслит отнюдь не по лирическим поводам. «В цилиндре и лакированных башмаках».

Всё это есть непосредственно в тексте, кроме того, штрихпунктирно разбросаны воспоминания о долагерной жизни, сведения об отце и матери, так что читатель может и самостоятельно достроить биографию героя, сделать приквел. Только ведь не у каждого такая нужда, как и необходимость притянуть к Артему за рясу о. Павла Флоренского.

Яна Жемойтелите и сама понимает, что в огороде, пожалуй, бузина: «Попал он (о. Павел Флоренский — А. К.) на Соловки чуть позже Артема Горяинова, в начале тридцатых». Но позвольте — время было такое, что каждую дату надо оговаривать, ибо соловецкая география не работает без истории. Артем летом 1930-го убит, отец же Павел этапирован на Соловки 1 сентября 1934 года — в совершенно другую историческую эпоху, после «съезда победителей» и на фоне мощного старт-апа ГУЛАГа. Когда уже невозможно предложение покинуть СССР официально. Железный занавес захлопнулся — реальны только лазейки в виде побегов (чекистские бонзы Александр Орлов-Фельдман, Генрих Люшков) или невозвращений, вроде того, что предлагалось Бухарину в 1936 году, но Николай Иванович возможностью не воспользовался.

О. Павлу Флоренскому действительно предлагался вариант с эмиграцией в Прагу, по линии Екатерины Пешковой, но не в 1934-м на Соловках (по версии Яны Жемойтелите), а после первой ссылки 1928 года в Нижний,. Павел Александрович предпочел остаться в России.

Далее Яна сообщает: «через Соловки прошли и Алексей Лосев, и Дмитрий Лихачев, который во время отбывания наказания опубликовал в местной газете первую научную работу „Картёжные игры уголовников“».

Но Алексей Федорович, арестованный в 1930 г., отбывал вовсе не на Соловках, а в Белбалтлаге (знаменитый «Беломорканал»; строго говоря, и Павел Флоренский числился уже за Беломоро-Балтийским лагерем, ибо СЛОН расформирован в 1933 г.), и был освобожден через два года по ходатайству той же Екатерины Павловны Пешковой.

Что же до Дмитрия Сергеевича — критикесса слишком категорична да и роман читала с пятого на десятое (смешивает в одну кучу работы Артема и соловецкую живность, разбросанную по разным лагпунктам); писатель Василий Авченко сразу опознал Лихачева в одном из обаятельнейших персонажей «Обители» — питерском студенте Мите Щелкачове.

" - А ничего не делали, — засмеялся Щелкачов, — Слушали мат Горшкова. Он настолько любопытный, что я решил составить словарь брани…"

Собственно, после этого всего можно распрощаться с г-жой Жемойтелите, посоветовав ей поглубже изучить матчасть… Но есть у Яны одна мысль, мейнстримовая для «недругов» Прилепина и «Обители».

Нет-нет, не эта: «Однако боюсь, что после „Обители“ тема Соловков в русской литературе, повторюсь, будет считаться официально закрытой».

Боюсь-повторюсь… И впрямь, сей тезис автор проводит столь настойчиво, что представляется, будто Прилепин, собрав всю наличную русскую литературу, после получения очередной премии за «Обитель», где-нибудь в кремлёвском дворце, дыша банкетным перегаром и уверенно кивая бритой башкой, заявляет, директивно и по-комиссарски. «Коллеги, тема Соловков объявляется закрытой. Да, я имею такие полномочия. Ишь, разлакомились».

Чушь, конечно, тем более, что свежие направления соловецкой темы Яной Жемойтелите обозначены, пусть и несколько неуклюже: «Почему же Захар Прилепин прошел мимо этого человечища (о. Павла Флоренского — А. К.), да и мимо самой темы искренней веры?»

Вот и дерзали бы.

Однако речь о другой идее: «Мне представляется так, что Захар Прилепин по-человечески меньше своего писательского таланта, отсюда и мелочность его героя, и явное нежелание замечать титанов».

Что ж, претензия забавная («хороший писатель — это не профессия»), и касаемо Захара Прилепина звучит всё чаще. В рецензии Анны Наринской «Роман Прилепина, который написал Прилепин» («КоммерсантЪ», 18.04.2014 г.) она сформулирована более политкорректно, а, значит, менее внятно, однако напряжение чувствуется нешуточное, да и говорит г-жа Наринская не только от себя лично. Во всяком случае, пытается усилить собственный голос фоновыми шумами, неким коллективным «естьмнением».

Пробежимся по тексту рецензии. Положительной даже: Анна Наринская, понимая масштаб автора и произведения, вынуждена хвалить сквозь зубы, да и сама в этом признается: «можно перейти к похвалам разной степени сдержанности».

Снова знаковые анахронизмы (согласно Наринской, Прилепин описывает СЛОН «середины двадцатых», тогда как романный хронотоп ограничивается 1929 г.). Опять какая-то близорукость (идеологически детерминированная, естественно) в оценках: «неожиданностью было бы, например, если б Захар Прилепин при своей репутации отнюдь не юдофила не вывел бы жалкого и неприятного еврея-приспособленца, — а так что ж, этого мы и ждали».

Однако — если речь идет о Моисее Соломоновиче — одном из самых симпатичных персонажей романа — «позвольте вам этого не позволить».

Начнем с «приспособленца». Тут, воля ваша, вовсе не обязательно быть евреем, достаточно оказаться лагерником. Советские лагеря и отличались в лучшую сторону, скажем, от нацистских фабрик «крупнооптовых смертей», своей «щелястостью», наличием «нычек», куда можно было закатиться и выжить, избежать убийственных общих работ. Чего «жалкого и неприятного» в желании уцелеть? «Не бывает атеистов в окопах под огнем» — как пел Егор Летов.

И Моисей Соломонович, прибившийся к лагерному театру, выглядит ничуть не хуже (лучше многих) — Василия Петровича с его «ягодной бригадой», Мезерницкого с оркестром, Афанасьева и Шлабуковского (проходившего по делу «ордена русских фашистов») — с тем же театром, взводного Крапина в лисьем питомнике, Бурцева, который шагает по лагерной карьерной лестнице буквально — по трупам…

Моисей Соломонович никому не делает зла, в отличие от чеченцев и блатных (двое из которых — Ксива и Жабра — несомненно русские, да и бандит Шафербеков — явно не иудей). В подлостях не замечен. Единственный его поступок, который можно, не без усилия, интерпретировать как неблаговидный — невмешательство в жестокую разборку. «Маловато будет»; на фоне-то прочего соловецкого расчеловечивания, зверств и оборотничества.

На самом деле Моисей Соломонович — это своеобразный песенный дар и не худшие страницы романа (пардон за пространную цитату): «Эту песню исполнял он так, словно все шмары и шалавы всея Руси попросили Моисея Соломоновича: расскажи о нас, дяденька, пожалей.

Дяденька некоторое время жалел, и потом, незаметно, начинал петь совсем другое, неожиданное.

Когда попадалась Моисею Соломовноичу русская песня, казалось, что за его плечами стоят безмолвные мужики — ратью чуть не до горизонта. Голос становился так огромен и высок, что в его пространстве можно было разглядеть тонкий солнечный луч и стрижа, этот луч пересекающего.

Если случался романс — в Моисее Соломоновиче проступали аристократические черты, и если присмотреться, можно было бы увидеть щеголеватые усики над его губой — в иное время отсутствующие.

Лишь одно объединяло исполнение всех этих песен — верней, от каждой по куплетику, а то и меньше — где-то, почти неслышимая, неизменно звучала ироническая, отстранённая нотка: что бы не пел Моисей Соломонович, он всегда пребывал как бы не внутри песни, а снаружи её".

Ну да, есть тут и авторская ирония, мерцающая на тех же уровнях «если присмотреться», можно цитату эту пристроить репликой в споре на тему «двести лет вместе», однако Моисей Соломонович — занятный лагерный тип — от этого никак не приближается к дефиниции «жалкого и неприятного».

Это надо читать роман не с пятого на десятое, а вполглаза, с заранее известным результатом: антисемитизмом Прилепина.

Чтобы поскорей перейти к выводам:

" (…) у Прилепина хватает писательского мастерства тянуть эти нити сквозь все повествование, то выдергивая второстепенных персонажей на свет, то выталкивая их в сумрак. Прямо Диккенс какой-то. Только это Прилепин.

Последнее обстоятельство, в принципе, и определяет эту книгу. Хотелось бы конечно (а такое вообще-то бывает), чтобы роман оказался умнее, глубже, вдохновенней, воспитанней, справедливее своего автора, — но этого не случилось. Захар Прилепин, да, умеет написать длинный роман с некоторым количеством исторической фактуры, с множеством персонажей и сюжетных линий и не растерять всего по дороге — и это, безусловно, достижение. Но это как ни крути — не большой русский роман, не важный современный роман. Это просто роман Прилепина".

Да-да. Конечно. Если сформулировать мессидж Наринской чуть более внятно, то получается, что главный недостаток «Обители» — ее автор. Захар Прилепин. Вот если бы Толстой… Хоть бы даже Алексей Николаевич. Или Татьяна Никитична…

Тогда бы, надо полагать, были у Анны не «похвалы разной степени сдержанности», а прямые щенячьи восторги. Вообще, непроизвольный комизм столь бесстыдных формулировок — чуть ли не главное свойство однообразного «антиприлепина», но в голос рассмеяться мешает понимание того, что тезис об «Обители» на выданье, только найдись подходящий женишок с рукопожатной репутацией — не просто глупость, но и подлость.

И ложь. Всего пара примеров, тематически близких «Обители». Владимир Шаров, великий роман «Репетиции», впервые увидевший свет в 1992 г. — с концепцией русской истории как мистерии, череды репетиций Апокалипсиса, в т. ч. в лагерном изводе. Чуть менее мощные «Воскрешение Лазаря» (2002 г.) и «Будьте как дети» (2008 г.) — Шаров всю жизнь пишет, по сути, одну книгу.

Дмитрий Быков — замечательный роман «Оправдание» (2001 г.) — мобилизационная идея репрессий, лагерный ад как лаборатория, «учение о сверхчеловеках», как сформулировала бы критикесса Жемойтелите.

Вроде бы и люди хорошие, во всяком случае, не леваки и антисемиты. Свои. И что же — прогрессивная критика восславила эти романы, подняла над тусовочным в вечное, откалибровала в качестве канона, учит и жучит молодых на светлых примерах, упоминает, цитирует, вписывает в святцы…

Нет… По-моему, и не прочитала-то толком (во всяком случае — романный корпус Владимира Шарова).

В принципе, здесь ничего нового: в последние годы тенденция о том, что русская литература — сама по себе, а прогрессивная критика — отдельно, заметна вполне невооруженным глазом. Задачи разные.

У подобного рода критики, помимо сословных забот по обеспечению комфорта, главная из задач — расчесывание болячек. Нередко виртуальных и чисто профилактическое.

Так, Роман Арбитман, в рецензии «Натуристый и корябистый» («Профиль», 17.04.2014), с первых строк размашисто именует Прилепина «писателем-сталинистом». И огромный роман, по Арбитману, затеян с целью легко понятной: «реабилитировать своего любимца». Сиречь Сталина.

А дальше профессионализм критика трудно борется с его же фельетонной лихостью.

Придется и нам выловить некоторое количество блох.

«(…) К моменту начала романа Сталин уже пять лет как генсек ВКП (б), а Троцкий исключен из партии и скоро будет выслан, имя Троцкого то и дело мелькает на страницах книги, а Сталин не упомянут ни разу. Ну нет его среди архитекторов репрессий! Есть начальник Соловков, садист-интеллектуал Эйхманс (тут он назван Эйхманисом). Есть чекист Ягода».

Во-первых, Роман Эмильевич, не пять, а семь. Сталин стал генсеком в 1922 г. (больной Ленин диктует знаменитые строчки «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места…» 4 января 1923 г.).

Во-вторых, Троцкий не «скоро будет», а уже выслан на Принцевы острова 10 февраля 1929 г., примерно за четыре месяца до того, как начинается основное действие «Обители».

В-третьих, «чекист Ягода», который «в Москве, зам начальника ГэПэУ» присутствует исключительно как фигура речи, а не в качестве действующего лица, — а именно это предполагает контекст критических инвектив Арбитмана. Еще чаще упоминается другой видный чекист — Глеб Бокий, однако персонажем тоже не становится.

Конечно, критику-антисталинисту хотелось бы, чтобы вместо Горького на Соловки летом 29-го прибыл лично Сталин и собственноручно убил на Секирке штук двести лагерников — а какие-то условности вроде исторической достоверности, фабулы и композиции романа и пр., — шли бы лесом вместе с ягодной бригадой. Тенденция важнее.

Однако почему это должен был написать Прилепин? Такое и у Льва Гурского недурно бы вышло… В новом ретро-детективе кремлевского цикла.

Впрочем, помимо виртуального сталинизма, то есть момента этического, у Арбитмана к «Обители» есть и чисто литературные претензии:

«В одном из эпизодов, например, главный герой вспоминает, что сухой закон был введен в стране после НЭПа, отчего и водка стала редкостью. На самом деле все обстояло точнехонько наоборот: НЭП в СССР дотянул аж до начала 1930-х, а сухой закон, суровое детище войны и военного коммунизма, был отменен в 1923 году — и вскоре у нас стали выпускать водку-«рыковку».

Всё так, и даже умиленное «у нас» относительно решения Совнаркома. Но давайте всё же найдем алкогольный «эпизод»:

" - Откуда такая водка? — удивился он, видя извлечённую бутылку с разноцветной наклейкой: со времён НЭПа не видел ничего подобного, а потом ведь ещё был сухой закон, всё самое вкусное давно допили".

Согласитесь, здесь не так всё определенно, и писательский прокол вовсе не очевиден. Речь идет о «такой» водке, с «разноцветной наклейкой», то есть, вполне возможно, «николаевской», которая брендировалась много ярче бесцветных этикеток «рыковки». Дореволюционные остатки как раз допивались в ранние, уже «нэповские» двадцатые, по замоскворецким шалманам, чему свидетелем очень мог быть Артем. А на Соловках — с их складами и схронами — проклятое наследие наличествовало по определению.

«Галя насмешливо посмотрела на Артёма и ответила:

— Хорошая водка всегда в наличии для оперативно-следственных мероприятий".

Оборот «а потом ведь был еще сухой закон», в разговорном варианте, вовсе не обязательно означает «после» чего-либо. В конкретном случае, НЭПа. Вполне может значить и в следствие чего-то. Или параллельно чему-то, как, судя по всему, и надо понимать в контексте диалога Артема с Галей. То есть «все самое вкусное», из «раньшего времени», допили в относительно мирные и НЭПовские 1921−1923 гг., а потом пошло другое, советское, «невкусное». Все помнят разговор Борменталя и проф. Преображенского из «Собачьего сердца», о вкусовых качествах «рыковки».

Если бы в «Обители» водка присутствовала именно здесь, и единожды, можно было бы мимоходом упрекнуть автора в слабом знании предмета. Но водку пьют и раньше, и позже, она продается в соловецких магазинах и Захар указывает исторически достоверную цену — три с полтиной.

Идем дальше, по черному списку Романа Эмильевича:

«Особенно удивительны в книге ернические рассуждения большевика Эйхманиса о большевистском новоязе. Дело не в цинизме героя, а в анахронизме: новояз — калька с английского слова newspeak, которое появилось через двадцать лет после описываемых событий, в романе „1984“».

Ага. И «особенно», и «удивительны». Владимир Высоцкий пел в героической балладе о борьбе: «Жили книжные дети, не знавшие битв». И дальше хорошо: «изнывая от мелких своих катастроф».

Это я к тому, что нужно быть совсем упертым книгочеем, чтобы предположить, будто для такой элементарной конструкции, как «новояз» нужна английская калька и Оруэлл… Тем более, что уже существовали и вполне употреблялись и «кисияз» Корнея Чуковского, и ОПОЯЗ филологов-формалистов (Тынянов, Шкловский, Эйхенбаум и др.), существовавший с 1916 года.

Эйхманис же, по вашему собственному, Роман Эмильевич, определению, не только «большевик», но и — «садист-интеллектуал».

А вот что пишет доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой русской литературы Нижегородского госуниверситета Алексей Коровашко в кандидатской диссертации 2000 г. «М. М. Бахтин и формалисты в литературном процессе 1910-х годов»:

«Другой фонетической ассоциацией, которую влечет за собой название центрального органа формалистов, является изобретенный английским писателем Джорджем Оруэллом «Новояз». Так назывался официальный язык Океании — страны, в которой происходит действие романа «1984».

Главной чертой Новояза (призванного обслуживать идеологию т.н. «ангсоца» — английского социализма) было «обилие аббревиатур» (по терминологии Оруэлла — «слов-цепей»). Как верно подметил Оруэлл, подобные «слова-цепи стали одной из характерных особенностей политического языка еще в первой четверти века; особенная тяга к таким сокращениям была отмечена в тоталитарных странах и тоталитарных организациях. Примерами могут служить такие слова, как „наци“, „гестапо“, „коминтерн“, „агитпроп“. Мы бы добавили — ОПОЯЗ, РАПП, ГАХН, ЛЕФ, АХРР, ЛЦК, ЛОКАФ и многие другие».

То есть не Эйхманис цитирует, посредством путаника Захара, Оруэлла, а сам англичанин оговаривает, что нашел newspeak у русских большевиков. «Коллективного Эйхманиса». И — никакого анахронизма.

Я не отказал себе в удовольствие оставить на сладкое Александра Кузьменкова, с его эталонных кондиций «антиприлепиным».

Кузьменков, кстати, и высказывался на сей счет куда честнее (хотя и не слишком оригинально, с аллюзией на Васю Обломова и Сергея Шнурова). Это коллеги пусть придумывают высокие материи для объяснения личных или групповых мотиваций. А Кузьменков, в отличие от Гиви из анекдота, Прилепина не любит ни кушать, ни так.

«Есть вещи, которые русский человек обязан любить взахлеб. Футбол. Рыбалка. Сто грамм с прицепом. Песни группы „Любэ“. Шашлыки на пленэре. Проза Захара Прилепина. По поводу первых пяти пунктов разногласия худо-бедно допустимы. Но в последнем случае приемлемо лишь похвальное единомыслие. Не умеешь — научат, не хочешь — заставят. Ибо тут наше все помножено на национальную гордость великороссов. Не подумайте плохого про мою пятую графу, но прилепинскую прозу я не люблю».

Ничего плохого я не думаю, поскольку знаю: прочие писатели от зоила-Кузьменкова тоже выхватывают регулярно; другое дело, что его дар памфлетиста (или мизантропия, а может, как всегда, всё вместе) особенно ловко канализировались в «антиприлепине».

Вообще, данное направление функционирует в критике по каким-то очень уж дворовым законам. Рецензент, понимая, что в одиночку ему против Прилепина, не продержаться и раунда, вынужден всуе поминать авторитетов, уходить в казуистику «понятий», а то и истошно звать «больших пацанов».

Ну, как Яна Жемойтелите кличет на стрелку Павла Александровича, Алексея Федоровича, Дмитрия Сергеевича.

Как Анна Наринская, которая «обосновывает» передачу романа в хорошие руки, и «предъява» эта вполне укладывается в талмудическую логику разборки.

Роман Арбитман звучит долгим эхом героических книжных детей-антисталинистов, авторитетов XX съезда, строгих поборников «ленинских норм».

Кузьменков, повторяю, честнее, за широкие спины не прячется, групповым интересом не прикрывается (напротив — как бы противопоставляя себя прекраснодушному цеху «медоточивых рецензентов»), апеллирует не к «понятиям», а к здравому смыслу, как он его себе представляет…

Сознавая, впрочем, что да, один в поле не воин, и побить Прилепина лучше проверенным оружием. Да тем же Арбитманом. Тем паче, что рецензия Арбитмана появилась в апреле, а «черная метка» (рубрика такая) Кузьменкова в июльском номере журнала «Урал». Авось, и позабыли, за три-то месяца…

«Туфта, гражданин начальник» — так называется опус Кузьменкова, тут же эта «туфта» разъясняется эпиграфом — вдруг кто не в курсе. Кстати, почему не солженицынская «тухта»? Если уж принято, по укрепляющейся традиции, побивать Захара Прилепина — Александром Исаевичем, отчего бы не привлечь весь словарь бодающихся телят?

…Александр, конечно, Романа проапргейдил. Решил сделать из фельетона убийственный памфлет. Развить и заострить аргументацию вширь, и вглубь, и до полного абсурда. Заменить этику (антисталинизм) — эстетикой (собой). Да, угадывается тут и шкурный бонус — объявить себя главным выкусывателем прилепинских блох и мочалок командиром. Арбитман же пущай остается подносчиком снарядов, довольно с него. А упоминать даже в этом качестве совершенно необязательно.

Роман Эмильевич пишет, особо не акцентируя небогатую мысль, «охранники и зэки в основном стоят друг друга».

Но Кузьменкову надо объяснить, как Прилепин здесь отчаянно и тошнотворно банален:

«Четвертью века ранее о том же писал Довлатов: „Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями… Мы были очень похожи и даже — взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы“ („Зона“). Идея публике приглянулась, а потому была повторена многажды и на все лады. Лет десять назад Вик. Ерофеев обобщил: „У нас в России для садистов рай… Несостоявшиеся садисты становятся жертвами садизма, но, дай жертвам власть, они тоже станут садистами“ („Маркиз де Сад, садизм и ХХ век“)».

И, вслед за другими ревнителями матчасти, попасть впросак с датами и сроками: большинство рассказов «Зоны» написано в 60-х; первое издание — «Эрмитаж», 1982; никак не «четверть века ранее». К тому же Сергей Донатович заранее вывел «Записки надзирателя» из соловецко-гулаговского контекста: «Солженицын описывает политические лагеря. Я — уголовные».

Виктор же Ерофеев не «лет десять назад», а в 1973 году опубликовал эссе о маркизе де Саде в «Вопросах литературы», с него и началась разнообразная и подчас курьезная известность этого автора.

Может, Кузьменков читал одного Арбитмана, не заглянув в Прилепина?

Очень похоже. Снова, как по нотам: «новояз». НЭП (про сворачивание НЭПа, кстати, всем было ясно с 28-го года, с объявленного курса на индустриализацию, и кузьменковская ирония: «ЦИК и Совнарком ликвидировали НЭП досрочно, до 11 октября 1931 года» — на самом деле чистая констатация). Сухой закон, который Кузьменков объявил в 1917 году, тогда как Совнарком тогда просто пролонгировал решение царского правительства 1914 г.

Вслед за Арбитманом, Кузьменкову очень надо обрушиться на гастрономические сравнения, да так, чтоб летали крошки и сахарная пудра в полнеба… Зачем? Кулинарные метафоры в «Обители» показывают отношение голодных лагерников к еде — религиозное и чувственное одновременно. Поиздеваться, конечно, можно, но сначала лучше представить себя внутри ситуации — и Кузьменков, и Арбитман вовсе не лишены воображения.

Один сталкер — хорошо, а два и более того, — лучше. Но тут свои трудности — слишком много анонимов в подносчиках быть не может — предъявят. С другой стороны, получится перебор умников, а таковыми должны считаться по определению только сам Кузьменков и неназванный Арбитман. Поэтому приходится немного передергивать и чуть мошенничать.

«Кондитерский сюрреализм, само собой, внятного объяснения не имеет. Как и абсолютно современная феня соловчан: „приблуда“, „добазариться“, „разборка“, „с бодуна“ (кстати, А. Колобродов уверен, что это и есть „блатная музыка“ 20-х)».

А Колобродов, разумеется, в этом не уверен, и вообще говорил примерно о том же, разве что без оргазмического сарказма:

«На самом деле мемуары и свидетельства тех лет как будто вчера написаны, разве что тогдашние русские выражались яснее и образней. Забавляют жаргонизмы вроде «приблуда» и «позырить», но, может, они и тогда вовсю звучали? А там, где необходима аутентичность, Захар точен: «блатная музыка» строго принадлежит «старой фене».

Что касается жаргонизмов, то речь-то у «А. Колобродова» про другое: о разных лексических пластах, правомерности их смешения, писательском языковом диапазоне, поскольку рядом с этими «приблудами» поэт Игорь Афанасьев воспроизводит речь блатных. Ну, где «Захар точен»:

«…Из-за стирок влип: прогромал стирочнику цельную скрипуху барахла. Но тут грубая гаца подошла, фраера хай подняли. Чуть не ступил на мокрое!»

Об этом я и писал в статье «Соловецкие пляски», и, по-моему, достаточно внятно. Кузьменков понял по-своему, но никаких обид; разве что сошлюсь на Наума Коржавина в пересказе того же Довлатова: «Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей».

Когда Александр остается без поддержки Романа, а бой с тенью продолжать надо, ему становится трудно. Он напоминает слепого Пью, от которого сбежал поводырь. Остались громкий голос и амбиция, а ориентация в пространстве потеряна.

Кузьменков начинает метаться — он то пеняет Прилепину, что тот не отразил некоторых соловецких событий 29 года (не заглянул, мол, в источники), то обвиняет его в преувеличенном внимании к другим источникам-мемуарам, голосит о копипасте… (Это после обчищенного Арбитмана-то).

То, устремив палец в небо, указывает автору, что тот на самом деле имел в виду:

«Также прискорбно, что нерасшифрованным осталось имя главного героя — Артем Горяинов. И напрасно: ведь явная отсылка к Александру Петровичу Горянчикову из „Мертвого дома“, лишняя звезда на авторский погон. Дарю находку всем желающим».

Принимаем подарок и продолжаем ряд с корнем «гор». Еще версия — а может, сам Максим Горький — прототип Артема? История с географией очень даже бьются. И на этом фоне претензия Кузьменкова: «СЛОН им. Прилепина — довольно-таки странное место. Горький в 1929 году, похоже, сюда вовсе не заглядывал» — выглядит напрасной.

А может, Дима Горин из советского кино? Поскольку интеллигентный герой Александра Демьяненко бьет блатаря-Высоцкого прямым в челюсть, совсем как Артем — Ксиву…

Федор Михайлович, однако, очень в тему. Подсознание, как же… Главное, пожалуй, у невольных соавторов — Арбитмана и Кузьменкова — апелляция к редактору издательской серии Елене Шубиной, выполненная в странноватом миксе наезда, лести и подобострастия — чистый Достоевский.

Арбитман лишь подвешивает вопрос: «Интересно, чем роман „Обитель“ так приглянулся редактору именной серии издательства АСТ, строгой и рафинированной Елене Шубиной».

Кузьменков тезис разворачивает:

«Одолев первую сотню страниц, я остановился в легком недоумении: да что такое, право? — ни полукруглых сосков, ни блинов с изразцом по окоему. Парадокс! Разгадка обнаружилась в выходных данных: «Литературный редактор Е.Д. Шубина». Вот, стало быть, и причина скоропостижной грамотности.

Переводить с прилепинского на русский брались и М. Котомин, и А. Шлыкова. Удачнее прочих с задачей справлялась именно Елена Данииловна, и примером тому «Грех». Но к середине «Обители» редакторский поводок заметно ослабевает, и бесконвойный З.П. становится вполне узнаваем".

Подтекст очевиден — объяснить редактору серии, насколько она промахнулась с изданием и автором. По сути, это претензия, уже высказанная Анной Наринской («Обитель» должен был написать не Прилепин), только обращенная не к абстрактному «культурному сообществу», а по конкретному адресу.

И знаете, что напоминает?

Мемуар Семена Липкина о том, как Александр Твардовский, пытаясь «пробить» роман Василия Гроссмана «Сталинград» (впоследствии «За правое дело»), в «Новом мире», искал авторитетных союзников, и обратился к Михаилу Шолохову. А тот якобы грубо ответил: «Кому вы поручили писать роман о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против».

Либеральная критика множество раз мстительно припоминала классику сей пассаж. Иллюстрировала им директивно-прокрустову суть соцреализма, невозможность мало-мальски свободного творчества при Советской власти, анекдоты о союз-писательских нравах и юдофобство Шолохова.

Однако, всё направление «антиприлепин», особенно в свете «Обители» как-то органично сводится к этой фразе: «Кому вы поручили писать о Соловках?» И роман, положа руку на сердце, совсем не плох, да вот только автор никуда не годится. Плюс еще взял — и закрыл тему навеки, «кирпич повесил».

О литературе к таковой в столь серьезной ситуации думать некогда. И незачем.

Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Последние новости
Цитаты
Михаил Делягин

Директор Института проблем глобализации, экономист

Павел Грудинин

Директор ЗАО «Совхоз им. Ленина»

Сергей Обухов

Член Президиума, секретарь ЦК КПРФ, доктор политических наук

Комментарии
Новости партнеров
В эфире СП-ТВ
Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Новости Финам
Рамблер/новости
Новости НСН
Новости Жэньминь Жибао
Новости Медиаметрикс
СП-ЮГ
СП-Поволжье
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня