Свободная Пресса на YouTube Свободная Пресса Вконтакте Свободная Пресса в Одноклассниках Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса в Дзен
Культура
21 декабря 2014 13:06

«Роскошный холод» Якова Полонского

К 195-летию русского «литературного эклектика»

1343

Много песен умчит навсегда невозвратное время —

Новые встанут певцы, и услышит их новое племя…

Яков Полонский

Сам будучи небогат, не умевший «скрывать боль, восторг и обиду», он мог не глядя отдать всё свое месячное жалование нуждающемуся другу, не попросив взамен ничего. И эта черта — делить «душу пополам» с кем бы то ни было и в первую очередь «с таким же нищим, как сам» — определит всю дальнейшую альтруистическую, — и тем для нас, «отдалённых потомков», счастливую, — судьбу.

«Странный человек Полонский, — пишет Елена Штакеншнейдер, практически первый биограф поэта, в начале 50-х годов 19 века. — Я такого ещё никогда не видала. Да думаю, что и нет другого подобного. Он многим кажется надменным, но мне он надменным не кажется, он просто не от мира сего. Он очень высок ростом, строен и как-то высоко носит свою маленькую голову; это придаёт ему гордый вид. …Он любит всё необыкновенное и часто видит его там, где его нет».

Со времён поступления в Московский университет (1838) Яков Петрович прямо-таки купался в поэтическом раздолье пристрастий, доброжелательства, душевного учительства и внимания. Несмотря на тяжелейшие бытовые условия, неустроенность и семейные неурядицы недавнего выпускника рязанской гимназии, отправившегося на учёбу в расхристанной ямской телеге:

«Учился я как бы порывами, и моё настойчивое прилежание нередко сменялось ленью и рассеяньем. Нужда отчасти принесла мне немало пользы: закалила слабый, семейной жизнью избалованный характер мой; заставила меня приноровляться к людям и равнодушно относиться к их недоброжелательству».

Родственная близость к «соловьям-поэтам» Фету, Хомякову, Тургеневу, Ап. Григорьеву, Языкову предопределила в девятнадцатилетнем будущем юристе и второгоднике (подвело римское право) участь «истинного поэта», сюжетно и сказочно-метафорически чрезвычайно схожего с Пушкиным. Широко пользовавшегося в дальнейшем знаменитыми онегинскими паузами — из большого количества точек, помните: «…точки эти затем и выдуманы в свете,// Чтоб непонятно выражать// Понятное»…

Позже, в воспоминаниях, не склонный к «таинственному гегелизму», он представлялся публике тургеневским «лишним» Рудиным (прообразом Камкова из недописанного «Свежего предания»), жертвующим промозглой тужуркой и «пятикопеечным калачом» ради «электризации» себя чтением всего, что попадалось под руку. Забывая о голоде и жутко морозных, не обустроенных для жилья трущобах, — «как мне тепло назло зиме!»: подпольная декабристская литература, Белинский, Герцен, свободолюбивый профессор П. Редкин. А уж примеры для подражания были и вовсе замечательные: поэты Кольцов, Жуковский; философ Чаадаев, историк Грановский; обожаемый проф. Погодин, друг Пушкина; да и вся беспримерная «эпоха титанов» — от 1812 до 1825-го: «новорождённые титаны, где ваши тени! — я один…»

Он был (мы от себя заметим)

Гамлетом с русской душой…

Суровая школа жизни, расстройство семейных дел и болезнь отца компенсировались неуёмным стремлением к дерзким предзнаменованиям, друзьям, погружению во всеобъемлющие задачи построения послепушкинского интерьера русского искусства, восполнялись восхищением гением Лермонтова, в конце концов: «…был на пороге бытия встречаем демоном сомненья».

Улепётывая от нищеты и нужды, перебиваясь учительством, — от высших московских кругов до мещан, — он одинаково чурался и надменного сановничества, и мелкой буржуазной практичности; до конца дней оставаясь истым интеллигентом: поэто-художником, «рыцарски преданным искусству». Одновременно навсегда и насквозь пропитавшись безмерным недовольством своею «святой печалью», оправдывая поэтическое предназначение вечно неуёмной тревогою о сущем: «Песен дар меня тревожит…»

Дышащие, напоённые Пушкиным Одесса (2 года), Кавказ (5 лет)… — «без цели, без плана ускакал из Москвы», нимало сумняшеся продав семейную реликвию: золотые часы; - обладая редчайшим даром не ведающего границ художнического видения материала, «зрения», он непрестанно и неуловимо ищет себя.

Спешит поймать повсюду «рой самых свежих впечатлений»; слушая, «как растёт трава», «как опускается роса», как «двигается полоса вечерней тени…». Продираясь через суровую критику Белинского («теперь вся наша литература превратилась в роман и повесть!»); одабриваемый любимым и невзирая ни на что любящим Фетом, пытается вновь зажечь «неодолимую жажду высказываться стихами», потерянную было в духовно кризисные, переломные годы окончания университета: «Что-то недоброе стало скопляться в душе моей. Происходила страшная умственная и нравственная ломка. Меня стали преследовать и как бы жечь мозг мой собственные стихи мои», — отмечал он сущностные эманации того грустного студиозусного, скажем по-лесковски, периода.

Одесское знакомство с Л. Пушкиным, подарившим ему портфель покойного Александра Сергеевича; «желчным» Н. Щербиной; радостная встреча с братом М. Бакунина — университетским однокашкой Александром — не привели ни к какому практическому результату. Но зато «отрезвили» могутным бичом Белинского — о вымученном одесском сборнике «Стихотворения 1845 года»: «…ни с чем не связанный, чисто внешний талант».

Спасибо Белинскому! — опустошённо и вроде бы разочарованно восклицал Яков Петрович: «…не разбрани он меня, не решись я навсегда покинуть свои стихотворные или поэтические затеи, я бы, кажется, ни за что не поступил на службу [в Тифлис, — авт.]». — Он, знамо, лукавил.

Именно в Грузии — Тифлисе — Полонский въяве осознал, развил и вдохновенно живописал-отобразил неизбывное внутреннее, мощное издетства, тяготение к фольклористике, сказочности, народной «правдивости впечатлений». Ощутил первую страстную любовь… Вторую. («Я был влюбчив…» — из воспоминаний.)

В Тифлисе я её встречал.

Вникал в её черты:

То — тень весны была, в тени

Осенней красоты.

*

Не ты ли там стоишь на кровле под чадрою,

В сиянье месячном?! — Не жди меня, не жди!

Ночь слишком хороша, чтоб я провёл с тобою

Часы, когда душе простора нет в груди…

Простившаяся было с пушкинским романтизмом, «кавказская» литература 50-х годов, казалось, вздохнула полной грудью после долгой спячки — собственно в тифлисских историко-этнографических интенциях Полонского: «Старый сазандар», «В Имеретии», «Тамара и певец Шота Руставель», запрещённая вскоре «Дадержана» и др. Эстафету Полонского подхватил Л. Толстой со своими «Казаками», — чтобы сообща, взамен погибших, возродить «новые образы, которые бы были ближе к действительности и не менее поэтичны», чем великие образы 20-х пушкинских и 30-х лермонтовских годов.

«Читал на днях твои „Тифлисские сакли“. Цензура сделала из них настоящий тришкин кафтан… Несмотря на это „Сакли“ здесь многим понравились, в том числе и мне; ты схватил жизнь и обычаи простонародья верно, метко, дагерротипно, но всё-таки жаль, что не напечатана статья твоя вполне…» (И. Золотарёв о публикации в «Современнике»).

Тифлис для живописца есть находка.

Взгляните, например: изорванный чекмень,

Башлык, нагая грудь, беспечная походка,

В чертах лица задумчивая лень…

Некоторые произведения благодатной грузинской поры неисповедимыми путями вошли даже в репертуар острожного пения — несколько в изменённом виде попросту став каторжанскими балладами и куплетами. Это ли не мечта любого поэта! (Правда, есть ещё «ямщицко"-романсовая и басенная линии Полонского, — но то отельная обширная тема. Плюс небольшая главка — о живописном творчестве.) Так «ушли в народ» А. Кольцов, Никитин, И. Суриков, Лермонтов и Пушкин. Вдохновляя через десятилетия гениев новых поколений, нового века: Гоголя, Бунина. И далее Блока, подобно Полонскому слышавшего «шорохи» древних историй и бессмертных камней в итальянском цикле стихотворений: «…и лёгкой пеной пенится Бокал Христовых Слёз…».

Все гении земного мира

И все, кому послушна лира,

Мой храм наполнили толпой;

Я слышу голос вековой.

Пятидесятые годы — «страшные», «тяжёлые» и вместе с тем благодарнейшие в судьбе поэта.

«Писать в последние годы царствования Николая I было невозможно; цензура разоряла вконец; мои невинные повести: „Статуя весны“, „Груня“ и др. были цензурой запрещены; стихи вычёркивались; надо было бороться с цензором из-за каждого слова». — Его, мятущегося, мечущегося от психологической лирики к прозе, преследует и гнетёт всё та же неустроенность и бедность: «…нужда задаёт мне урок»; «нужда — невежество — родные и — любовь!».

«Родной край», Империя, страна погрязла в цензурных вымарываниях III-го отделения (запрет упомянутых выше безобидных «детских и полудетских», как говорил Я.П., рассказов; драмы «Дареджана, царица Имеретинская»); погрязла в доносах (на Погодина, Хомякова) и арестах. Революционными всполохами отразившихся на России, по-некрасовски: от зеркал «Парижа беспокойного» 48-го года.

Он же, назло всему, по-гамлетовски преследуем поэтическим признанием и дружбой мэтров: принят в круг «Современника»; назван «одним из лучших поэтов послепушкинского периода» (Б. Эйхенбаум); сдружается с четой Шелгуновых («я был богов твоих певец») и М. Михайловым (посвятил ему «Качку»). Невымышленная хара́ктерность и жанровая трагедийность образов пленяет самого Достоевского, пишущего в то время «Униженных…».

Что за жизнь у меня! и тесна, и темна,

И скучна моя горница; дует в окно.

За окошком растёт только вишня одна,

Да и та за промёрзлым стеклом не видна

И, быть может, погибла давно!..


Что за жизнь!.., полинял пёстрый полога цвет…

«Какие это мучительные стихи! — восторгается Полонским героиня Достоевского Наташа. — И какая фантастическая, раздающаяся картина. Канва одна, и только намечен узор, — вышивай, что хочешь».

Некрасов, Добролюбов, Тургенев единодушно признают отсутствие у Полонского конкурентов в отточенности новеллистического психологизма стихотворных «маленьких трагедий». К тому же безмерно дышащих любовью к России и родной земле: «Как ни дурно в России, а только Русь и шевелится во имя прогресса… У всех слава позади, а у нас одних она светит в далёком будущем».

И ничего не сделает природа

С таким отшельником, которому нужна

Для счастия законная свобода,

А для свободы — вольная страна.

Его преследует и неумолимо настигает… безумная роковая любовь.

Но было это, к великому, величайшему сожалению и несчастью лишь секундной вспышкой света в потоке беспросветной тьмы и «великой скорби» зловеще-бытовой удручённости: «…я любил её всем существом моим, всеми силами моей души», — плакал Яков Петрович над могилой внезапно скончавшейся своей избранницы, супруги — Елены Полонской. Безвозвратно ушедшей буквально вслед за их маленьким сыночком-первенцем — Андрюшенькой (1860).

Мало того, за год до кончины жены Яков Петрович сделался на всю жизнь калекой, нечаянно упав с дорожек и необратимо повредив ногу.

Разве можно посылать столько страданий одному…

Ответа нет. Как не было ответа у извечного его героя — Печорина.

Разве что в творчество Полонского, в отместку религиозному нигилизму и демоническим сомнениям молодости, пришла Философия с большой буквы — не божественный ли это отзвук, отклик на невыносимые муки сущего?

Да, он веровал в героику неведомого мессии, не веря в революцию.

Веровал в «сыновнюю» гражданскую участь, чутко откликаясь на вызовы мировой истории — Балканы, польское восстание, гражданская казнь Чернышевского, дело В. Засулич, Крымская война, смерть Николая I. (Странно, почему-то устами сумасшедших: «в своём ли я нынче уме?») Но верил лишь с гуманистических позиций, с идеалистической подоплёкой: «По складу сердца был артист, а по уму идеалист». Протест выражая разве что описательной гарибальдийской символикой национал-революционных движений в Италии и вообще в Европе (поэма «Братья»): «…беру художника в герои!».

Знал, в борьбе со злом победит личность «поправдивее Гейне», облитая «горечью и злостью», пусть и ценою жизни, — но никак не он сам, — ведь он певец, философ, «сын времени». …И он растерян, болезненно боясь заразиться фетовским «дворянским инстинктом»: «Но я отяжелел - одрях, — не без кручины// Сижу один я на краю стремнины,// У разорённого гнезда…». На распутье, он по-прежнему лавирует-мечется меж Майковым, Тютчевым и Некрасовым. Общественное и личное — социальное против «нервического плача». Где одна «несправедливость в литературе вызывает другую, ещё большую несправедливость»:

Куда я пойду теперь? — тёмен мой путь…

Кличь музу иную — меня позабудь!

Он слишком влюблён в эту жизнь, чтобы погибнуть: «…дам я волнам покачать себя, прежде чем в ночь улететь». Чем навлекал беспощадные критические молнии за отсутствие «внутренней потребности духа» С.-Щедрина, Добролюбова и Некрасова, «гражданина с душой наивной», — с которым Я.П. то яростно и с азартом спорил, то… тщедушно преклонялся перед ним.

Но знаю, что думает русский мужик,

Который и думать-то вовсе отвык…

Угрюмая толпа — «босоногие мужики» — по Полонскому, отнюдь не готова ещё ни к реформам, ни к объективной оценке происходящих в России движений и событий. Но и сам Полонский не намерен «из-за фразы» идти на нары, хотя по-рыцарски солидарен с вольными певцами свободы и равноправия. Обаче не способен уязвить «повреждённого», поверженного недруга, пусть и литературного, пусть и заслуженно: «…перед страданием твоим я прохожу, склоняясь главою».

И это ценилось. И об этом ему честно писалось, иногда чуть наскоро, сумбурно: «В Москве я видел Островского. Некрасов, проезжая в Москву до меня, бывал у него, и Островский рассказывал мне, что Некрасов от Вашего романа в восторге» (Достоевский о гуманистическом «Свежем предании»).

Бескрайнее, беспримерное одиночество — «ночные думы» и «опасения» — страдание и терзания пятидесятых сменяются в конце шестидесятых… божественным подарком.

Он опять женится.

«Голубиная душа отогрела статую. И статуя ожила…» — записывает в дневнике Е. Штакеншнейдер. Открывая тем самым новую главу в жизни несломленного и несдавшегося «рыцаря поэзии» Я. П. Полонского: «Как больной, я раскрываю очи».

И глава эта, слава Господу, будет полной великолепных ощущений и находок.

Будет прекрасной поэтической страницей о «золотом» долголетии, трепетной дружбе с «унылым» Тургеневым, молодым Чеховым; любви, довольстве и размеренности. Неуёмном писательстве (выход собрания сочинений, части мемуаров) и публицистике во имя добра и конфессионального духоборства (журналы «Время», «Эпоха», «Вестник Европы»). Знаменитых творческих «пятницах» и заслуженном душевном упокоении.

Помрачился свод небесный,

И, вверяясь кораблю,

Я дремлю в каюте тесной…

Закачало — сплю…

Снится мне: я свеж и молод,

Я влюблён, мечты кипят…

От зари роскошный холод

Проникает в сад.

Фото: РИА Новости

Последние новости
Цитаты
Александр Сафонов

Доктор экономических наук, профессор Финансового университета при правительстве РФ

Михаил Делягин

Доктор экономических наук, член РАЕН, публицист, политик

Фоторепортаж дня
Новости Жэньминь Жибао
СП-Видео
Фото
Цифры дня