Свободная Пресса на YouTube Свободная Пресса Вконтакте Свободная Пресса в Одноклассниках Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса в Дзен
Культура
23 апреля 2015 20:35

Фасеточный реализм

170 лет писателю-демократу Н.Г. Помяловскому

1462

Литературное забвение заключается не в нечитаемости — факторе достаточно случайном, но в отсутствии фона. Как тангирная сетка защищает банкноту от подделки, так текстологический фон гарантирует подлинность имени в искусстве. И пусть до поры до времени имя законсервировано, оно почти наверняка всплывет — если возникнут соответствующие совпадения.

О Николае Герасимовиче Помяловском (1835−1863) давным-давно не пишут, не исследуют его произведений, а уж не читают тем более. Но во всех энциклопедиях, предисловиях к старым изданиям, комментариях, примечаниях и списках он присутствует, как присутствует луна или солнце за толщей облачности. То есть фоновое наличие Помяловского в литературе несомненно. Я, возможно, принадлежу к последнему поколению, которое читало знаменитые «Очерки бурсы», а повести и другие очерковые писания Помяловского «проходило» на филфаке.

Но знавал Помяловский иные времена. Когда-то без этого автора не обходился ни один обзор «передовой» литературы. Писали о «жанровом своеобразии», о «развитии реалистической традиции» и пр., и пр. А уж в когорте шестидесятников позапрошлого века он точно первенствовал. Повести его «Мещанское счастье» и «Молотов» публиковал Чернышевский в «Современнике», а «Очерки бурсы» — вдобавок и журнал «Время» братьев Достоевских. Последнюю книгу Помяловского часто и всуе сравнивали с «Записками из мертвого дома».

Так повелось, что у каждого русского века свои шестидесятники. Герои поэзии Большой спортивной арены завершали цикл царствования интеллигенции на исторической сцене. Современники Помяловского — и он сам в первых рядах — это воцарение провозглашали и за него отчаянно боролись. Слепцов, Решетников, Левитов, Воронов, Ник. Успенский… Кто сегодня помнит разночинных беллетристов? Они и в свое-то время прозябали в тени Тургенева и Достоевского. Разночинцы взбунтовались и против «дворянской» литературы, но что создали взамен, вот вопрос. Все как на подбор были красавцы (Решетников только подкачал). Почти все по русской закономерности спились, погибли совсем молодыми и наследие оставили с гулькин нос. Помяловский, к примеру, отправился к праотцам на 29-м году жизни от запущенной гангрены и был похоронен на средства Литфонда. Его поднял на щит Писарев — сам по нынешним меркам молокосос. Эта ювенильность никому не мешала относиться к плеяде с полным серьезом и величать по батюшке. Пришло время, когда социально-политические воззрения, «направление», стали много важнее собственно литературных достоинств, и «писатели-демократы» выдвинулись на авангардные позиции. Потом это время затвердело «до алмазного закала» (Волошин), и для наделения ювенильной когорты соответствующим масштабом были отряжены специально обученные люди — советские литературоведы. Остальное — дело техники и ловкости рук.

Причина, по которой эта группа забубенных литераторов стала едва ли не олицетворением титанической русской литературы XIX века, тривиальна и актуальна. Все они — дети пореформенной эпохи, чья юность совпала с отменой крепостного права, растянувшейся, к слову, на несколько десятилетий. Надо было срочно обретать новый обличительный пафос. Вектор перманентной — от Радищева — борьбы с крепостничеством смещался к голому натурализму. Советский исследователь Н. Пруцков писал: «Опыт творческой работы шестидесятников-демократов подтверждает, что натуралистические приемы воспроизведения могут успешно, плодотворно трансформироваться и ассимилироваться реалистами, служить реалистическому методу, что они оправданы, когда у беллетриста речь идет об уродливых, «гнойных» сторонах жизни, о быте и обитателях «дна», ночлежных и работных домов, проституции, «мастеровщине». О тех, кто «ближе к земле», но не крестьяне, о подвальной публике, любил писать и Помяловский: «…в подвалах флигелей, вдали от света Божьего, гнездится сволочь всякого рода, отребье общества, та одичавшая, беспашпортная, бесшабашная часть человечества, которая вечно враждует со всеми людьми, имеющими какую-нибудь собственность, скрадывает их, мошенничает…»

Вульгарная социология и идеология тотального отрицания прошлого строилась от противного — на отсутствии позитивного идеала, на безопорности новой разночинной формации, детей и внуков вчерашних крепостных, начинавших свою историю с чистого листа. И все, что этому отрицанию споспешествовало, шло в дело. Шестидесятники были людьми талантливыми, с прекрасными задатками, вопреки собственным утверждениям, достаточно образованными. Да и ужасающая бедность многих из них была, согласно классовой теории, преувеличена. Достаточно сравнить, бродя литературным кварталом Екатеринбурга, добротный домик однотомного Левитова с кособокой избушкой плодовитого и высокогонорарного Мамина-Сибиряка.

Социальная ниша, из которой большинство писателей-демократов вышло, только начинала заполняться и конструироваться. Они едва начинали нащупывать свое место в новой реальности. Повесть «Мещанское счастье» Помяловского начинается с приступа зависти: «Егор Иванович Молотов думал о том, как хорошо жить помещику Аркадию Иванычу на белом свете, жить в той деревне, где он, помещик, родился, при той реке, в том доме, под теми же липами, где протекло его детство. При этом у молодого человека невольно шевельнулся вопрос: «А где же те липы, под которыми прошло мое детство? — нет тех лип, да и не было никогда».

Отрицание доступнее и проще в исполнении, чем геральдические обременения и фамильные многопудовые предания. «Плохого», «гнойного» вообще всегда больше, чем хорошего, природно чистого или очищенного идеалом. Если полюбить «плохое» — оно станет единственной формой высказывания: влюбленный только и может говорить, что о предмете любви, и никакие отрезвления тут не помогают. Как в песне Высоцкого про Нинку:

— Она ж хрипит, она же грязная,

И глаз подбит, и ноги разные,

Всегда одета, как уборщица…

— Плевать на это — очень хочется.

Помяловский вырос на Малоохтинском кладбище в тогдашнем предместье Петербурга, своеобразный быт которого описал в очерке «Поречане». В кладбищенской церкви служил диаконом его отец. Психологию «кладбищенства» диаконский сын вложил в уста художника Череванина. Это, в сущности, невозможность любить жизнь, и маниакальная потребность резать всем «правду» в глаза. Горький в пьесе «На дне» почти полвека спустя пришел все же к неизбежности «лжи во спасение» — пусть и в образе противно приторного Луки. Словосочетание «лакировка действительности» прижилось и стало идиомой после передовицы в «Правде» 1952 г. До этого в искусстве такая «ложь» называлась образом. «Загноение» действительности образов что-то не порождает. Фасеточное зрение с чрезвычайно малым радиусом обзора — удел беспозвоночных, а не художников. И реализм демократами был создан такой — фасеточный. Фасетка — самостоятельное зрительное устройство. Ночное насекомое, снабженное иногда тысячью подобных устройств, видит лишь часть общей картины, лишенную подробностей. «Вочеловечивание сущего», свойственное русской литературе и философии, упростилось и уплощилось донельзя.

Помяловский любил буянов и мизантропов и находил среди них свой эстетический приют. Любимым его персонажем — всегда вольным или невольным alter ego и porte-parole (выразителем) взглядов автора — остался брюзга и неряха Череванов, который сам себя именует «нравственной торричеллиевой пустотой». Но земная жизнь держится добропорядочностью и конформной остойчивостью, и в пограничной ситуации будет по мере сил сопротивляться любой попытке наклона что в поперечном, что в продольном положении. Наследник Помяловского по прямой — Максим Горький — чуть было не остановился на воспевании маргинального, «гнойного», но за него спохватился немалый дар, и, хотя Горький не сказал о России и русской жизни ни одного доброго слова, он сильно расширил диапазон описания, и в этот диапазон так или иначе вписались «подробности» — разнообразие жизненных проявлений. А среди них иной раз встречаются и проявления добра — бабушка или Цыганок.

Две повести — «Мещанское счастье» и «Молотов», «Очерки бурсы», жанр которых отображен в названии, и еще несколько очерковых набросков — вот, собственно, все, чем осчастливил критиков Николай Герасимович. Первая повесть безнадежно слаба и оставила по себе след выражением «кисейная девушка» — и то переиначенным в «барышню». Повесть «Молотов» недурна, но написана как-то криво, без выделки. Между первой и второй — перерывчик небольшой, то есть хронологическое зияние: не успел Помяловский написать срединную повесть о том, как Егор Молотов, сын слесаря-мещанина, дошел до жизни чиновничьей. Об этом мы знаем только по горячим монологам героя, исповедующегося возлюбленной Наденьке. «Честный Чичиков» Молотов — плебей, но везучий плебей. Волею судеб он попал в дом профессора, который вырастил его как сына, дал образование и поднял на лифте жизни несколькими этажами выше. Но ни сам Молотов о своем плебействе не забывает, ни дворянское семейство, на которое он непыльно работает в «Мещанском счастье», переписывая бумаги и поучивая отпрыска, не дает ему об этом забыть.

Подслушав случайно разговор хозяев о своей мужицкой неполитесности, Молотов смертельно обижается (неужели он думал, что его за принца крови примут?) и пускается по матушке-России счастья искать. Помыкавшись на вольных харчах, в конце концов определяется архивариусом и надевает вицмундир. Взяток не берет, работает честно, копейку умеет правильно вложить, квартирку обставил не хуже людей, пора и семью заводить. Помяловскому все это невыразимо скучно. Ему бы кулачного бою стенка на стенку да ведро «кокоревской» водки в награду. Устами Череванина автор обличает неустанно эту «обыкновенность», этот офисный планктон времен крестьянской реформы. Но петербургская цивилизация на офисном планктоне взросла и держалась так же, как сейчас — московская. И общество отца Наденьки Дороговой аттестуется как «чиновная коммуна»: все друг друга поддерживают и все страшно гордятся принадлежностью к сословию слуг государевых.

Егор Иванович Молотов непрерывно на эту тему рефлексирует: «…весь цвет юношества, все, что только есть свежего, прогрессивного, образованного — все это поглощено присутственными местами, и когда эта бездна наполнится?.. Лишь только кто-нибудь выдирается из своей среды, и думает, как бы сделаться человеком; выходят ли люди из деревни, бурсы, залавка или верстака, — куда они идут? Всё в чиновники!.. Чиновничество — какой-то огромный резервуар, поглощающий силы народные. Вот и я, мужик по происхождению, по карьере все-таки чиновник…»

Автор наверняка знал, что тему эту отмуссировали задолго до него — и Пушкин, и Гоголь. И Некрасов много потрудился на этом поприще. Его чиновник

Питал в душе далекую надежду

В коллежские асессоры попасть, —

Затем, что был он крови не боярской

И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь

Детей его породой семинарской

Осмелился надменно попрекнуть.

Вот и Помяловский боялся того же. Ему важно противопоставить службе некую свободу занятий, «фрилансерство». Это уже чисто разночинская тема. Акакию Акакиевичу такой выбор в голову не приходил. Вскоре «фрилансеры» шестидесятых займутся изготовлением и метанием бомб и огнестрельным выцеливанием крупных, государствообразующих мишеней.

Нужда, «безживотие злое», по мнению Молотова, только и способны заставить человека облачиться в мундир и засесть в архив. Но барин Аркадий Иваныч, на которого Молотов смертельно обиделся, и которому смертельно же завидует, тоже трудится как пчелка: «Вот нам и гулять некогда, — говорил Обросимов, — забот полны руки, посевы, по фабрике работы… да что, совсем закружился…», — и поддержание уровня жизни не так уж легко ему дается. И на «помещика жестокосердого» Обросимов никак не тянет — добр, совестлив. А что «эксплуатирует» рабочих и землепашцев, так это надо их спросить, каково им будет без работы и какое «безживотие» ожидает их семьи.

Разночинцы первыми художественно восстали против регулярного труда — основы общественного уклада. А там уж и «хитрованцы» всех мастей укоренились в литературе и прославились как поборники «вольности и прав», «челкаши» и алкаши хлынули во все жанры, пока железная рука РАППа их не остановила. Но РАПП поощрял «атакующий класс», а не талант, и производственная тема стала уделом самых бездарных и сервильных. Своего Горького и даже Гиляровского творческие командировки на «стройки народного хозяйства» не породили.

Русское чиновничество так и осталось оплеванным, осмеянным и доведенным создателями до автоматизма, как радиоуправляемые модели. В повести «Молотов» оно еще по-своему обаятельно. Как написал Толстой в послесловии к чеховской «Душечке»: «Он, как Валаам, намеревался проклясть, но бог поэзии запретил ему и велел благословить, и он благословил…» Библейский Валаам, как известно, не получил обещанных даров от моавитского царя Валака, потому что не проклял израильский народ, а благословил его. Русская пореформенная литература получила все возможные дары от советского Валака, потому что не благословила, а прокляла свою эпоху. И то в ней было не так, и это не эдак.

Собственно, спор о прошлом сводится к двум «если». Если все было так хорошо, почему случилось две революции, одна из которых смела это «светлое прошлое» напрочь? Но, возражают оппоненты, если все было так плохо, откуда взялась великая культура и архитектура, мысль и слово, город-сад, лед и пламень того, что мы называем русской цивилизацией? Или, как сказал тот же Толстой: «…невольно приходишь к выводу, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же ряд безобразий произвели великое единое государство?» Не буду добавлять про Победу и космос. Оппозиции эти никуда не делись и не денутся вплоть до выяснения чего-то, до сей поры фундаментально неясного. Слоган «все плохо», сместившись в настоящее, продолжает главенствовать в литературе, которая сомкнулась с журналистикой как раз во времена Помяловского и превратилась, по выражению З. Гиппиус, в «интервью жизни».

Тоненькую книжицу «Очерков бурсы» Саратовского книжного издательства, выпущенную в 1955 г., я откопала в отцовской библиотеке. Без единого примечания и комментария. Я ее прочла раз 20 и знала почти наизусть. Что привлекало? Язык. Из книжки Помяловского взято на вооружение с полсотни слов. Патронов автор не жалел. Ежели речь шла о бурсацком поголовном воровстве, на все лады синонимировал: «стибрили», «сбондили», «слямзили», «сперли». И т.д. Латинизмы и эллинизмы так и летали по страницам. Много позже я прочла у Н. Гилярова-Платонова: «Духовная школа… совсем несоответственно носила название духовной; она была общеобразовательная, более даже отвлеченная и менее специальная, нежели всякая другая. Латынь была в ней средоточием курса, как во всякой другой школе, и притом по всей Европе. Но она была сословная, и это клало на нее свой отпечаток и давало ей особенность».

Самое удивительное, что нравы и порядки бурсы в описании Помяловского особого впечатления на меня не произвели. Кроме телесных наказаний и латинизмов, особых отличий от школы, в которой сама беспросветно училась, я для себя не открыла. Второгодников и третьегодников у нас было достаточно: знаменитый Слава Полушкин был лет на 6 старше меня, малявки. Хулиганов и буянов — кольми паче. А пороли во времена Помяловского тоже по всей Европе, судя хоть по Диккенсу. В Великобритании телесные наказания в школах были отменены в 1987 г., а теперь снова подумывают ввести.

При всем при том я пребывала в абсолютной уверенности, что дело в той саратовской книжке происходит в каком-нибудь Царевококшайске, а то и подале. Изумление мое после того как я узнала, что Помяловский вместе с двумя своими братьями постигал под розгами науки в столице империи — в Александро-Невском духовном училище. Несовпадения углубились, когда я узнала, что в известных мне городах России под духовные училища были отведены едва ли не лучшие здания. В родном Тамбове здание цело, и в дни моего златого детства там располагались суворовцы. В 1933 г. троцкистский критик Воронский написал свой вариант бурсацкой жизни под этой самой крышей. Но предшественника в ужасах не превзошел.

Помяловский отнюдь не был первооткрывателем бурсацкой темы. Но если в «Вие» Гоголя бурса обрамляет сюжет в связи с выдающимся аппетитом учащихся, а в «Тарасе Бульбе» лишь упоминается в связи с возвращением домой Остапа и Андрия, то «Бурсак» В. Нарежного, а тем более почти одновременно с «Очерками» написанный «Баритон» Н. Хвощинской (1857 г.) старательно обходились молчанием. Эти произведения входили в слишком сильное противоречие с антиутопией Помяловского. Почти не отличается от характеристики бурсы как «адовоспитательного заведения» и «Дневник семинариста» И. Никитина, и многие мемуары словно писаны под помяловскую диктовку.

Духовные училища в Российской империи (уездные или приходские), предназначавшиеся «для первоначального образования и подготовления детей к служению православной церкви», с начала XIX века постепенно стали едва ли не самыми распространенными учебными заведениями. Учились там «в надежду священства» дети беднейшего духовенства — дьячков, пономарей и причетников, но и детей из обычно многочисленных иерейских семей помещали в бурсу за неимением выбора. Для многих из них бурса была единственной возможностью получить образование. Уклоняющиеся от обучения исключались из духовного сословия и теряли все шансы на будущее.

Духовенство каждой епархии содержало училища на свои средства, которые часто были весьма скудны. При этом 4-летняя программа соответствовала 4-м классам гимназии, которая данному контингенту не светила ни при какой погоде. В начале 1860-х, например, в Восточной Сибири было 8 мужских духовных училищ и одно женское (!). К началу ХХ века бурс было в России 185, учащихся — порядка 30 тысяч. Кстати, многих бедных и слабых брали на квартиру преподаватели и батюшки.

Все на свете относительно. Но, допустим, Помяловский прав, и бурса являла собой все мыслимые педагогические безобразия и извращения. Но эта нехитрая мысль распространяется автором на весь учебный процесс громадной страны: «…и в других учебных заведениях, а не только в бурсе, царила дремучая ерунда и свинство». Снова возникает вопрос: откуда в России XIX века взялась блистательная когорта ученых, художников, военачальников, врачей и педагогов, наследие которых изучается до сих пор? Все вопреки «ерунде и свинству» возникло? Или не так уж равномерно распределялись безобразия по поверхности 1/6 части суши? Главный вывод из книги Помяловского состоит даже не в том, что бурсаков драли как сидоровых коз, плохо кормили и скверно учили, а в том, что большинство из них выходили в мир законченными атеистами. Откуда же тогда вышли святители, исповедники, новомученики и страстотерпцы российские, которых в 1918-м ломали в пароходных колесах и бессудно расстреливали у каждой стенки? Они в основном были из бурсаков.

П. Анненков писал об «Очерках бурсы»: «Что касается до рассмотрения и выводов, на какие неизбежно наводят большинство читателей страшные рассказы г. Помяловского, автор устранил эту работу, вероятно, не желая длить, по своей охоте, мучительные часы, испытанные за книгой, а между тем выводы показали бы, может быть, что лоском ужаса и эффектом нагроможденных злодеяний автор своих воспоминаний или своих представлений бурсацкой жизни старался прикрыть собственное неполное знание или понимание изображаемого им предмета». Примерно те же вопросы, что и мы, ставит и автор рецензии во «Времени», где печатались «Очерки»: «Если так ничтожно и бесплодно образование, сообщаемое в бурсе, то почему же, спрашивается, так много дельных, даровитых и трудолюбивейших людей выходит из ее стен?.. Еще один вопрос: отчего родители отдают своих детей в бурсу, когда их ожидает там столько мучений?»

А вот что пишет в воспоминаниях воспитанник Якутского (не Санкт-Петербургского!) духовного училища Л.Н. Жуков: «С легкой руки Помяловского, по его произведению „Бурса“, подводили все „бурсы“ к общему отрицательному типу. Это ошибка… Конечно, это была своеобразная жизнь, со своим укладом и понятиями, если хотите, традициями, но не такая уж дикая, как хотят представить в жизни и литературе… Если же в настоящее время некоторые бывшие семинаристы в своих устных и печатных выступлениях трактуют о семинарских годах в духе Помяловского, то это является далеко преувеличенным… Благодаря интернату и отсутствию платы за учение, в училище стремилась беднота».

Разумеется, из бурсы выходили не только праведники. Были и те, кто отказывался рукополагаться, и те, кто писали прокламации, шли в подпольные кружки. Были и просто балбесы и неучи. Левитов, выучившийся в Лебедянской бурсе и бросивший Тамбовскую семинарию, вообще считал, что курс заканчивали «одни пресмыкающиеся». Неудачники часто злы на весь свет только за то, что свет этот не сочувствует всецело их частному провалу. Не прибившиеся к позитивному началу любят уверять, что «все пропало» и «не за что биться, не с кем делиться». Среди неудачников одни фанатики не теряют уверенности, что если надломить мир, то дальше сломить его окончательно труда не составит.

Помяловский умнее многих своих единомышленников и современников. Он пишет часто с казуистическим вывертом, оспаривать его утверждения не просто: «Что такое атеизм? Безбожие, неверие, заговор и бунт против религии? Нет, не то. Атеизм есть не более, не менее, как известная форма развития, которую может принять всякий порядочный человек, не боясь сделаться через то диким зверем, и кому ж какое дело, что я нахожусь в той или другой форме развития». В стабильной общественной ситуации — ровно никому. Когда же дело неуклонно движется к насильственному преобладанию «той или другой формы развития», общество хватается за соломинку традиции и привычного уклада. Иногда эта соломинка оказывается на удивление ломкой.

Фото: ru.wikipedia.org

Последние новости
Цитаты
Игорь Николаев

Экономист

Николай Калашников

Cоветник директора Института Латинской Америки РАН, кандидат экономических наук

Сергей Обухов

Доктор политических наук, секретарь ЦК КПРФ

СП-Видео
Новости Жэньминь Жибао
СП-Видео
Фото
Цифры дня