
Здравствуйте друзья, с вами Сергей Шаргунов, это — «Свободная Пресса». Сегодня у нас в студии Александр Глебович Невзоров.
Сергей Шаргунов: — Здравствуйте Александр Глебович.
Александр Невзоров: — Мое почтение.
СШ: — Мы с вами встречаемся в годовщину 20-летия событий 1993 года. И вы, на мой взгляд, один из самых ярких героев и экторов этой истории происходившего, может быть, даже одна из самых и более чем ярких фигур, чем все остальные. В свое время программа «600 секунд» …
АН: — Я бы об этих событиях все равно максимальную яркость оставил за Александром Петровичем Баркашовым. Как ни странно, не смотря на чуждость наших взглядов и на ту неизбежную конфронтацию, которая должна между нами бы быть сегодня, но самой яркой фигурой я считаю все же его
СШ: — Мы коснемся этого, я помню, что даже тогда вы говорили, кстати, об этом. По-моему еще называли Тулеева еще кого-то.
АН: — Не забывайте, что Тулеев все-таки уже «обкатан» был. Своим чиновничеством, постоянным участием в приливах и отливах номенклатурных. Т.е. он такой уже сформированный чиновник, лишенный той индивидуальности, которую имеет свободный человек типа Баркашова.
СШ: — Программа «600 секунд», если мне не изменяет память, это находит подтверждение в разных словарях, входила в книгу рекордов Гиннеса как самая просматриваемая, как самая популярная передача советского телевидения. Но, по крайней мере, в Питере и в Москве она била рекорды. Я прекрасно помню, как программа была закрыта, и потом уже на кассете, смотрел выпуск «Секунд», посвященный как раз 93 году. Вы, предваряя сюжет, на фоне знамени где-то в такой рубке, в студии говорите о том, что придет время, и все будут обозначены такими, какими они были, т.е. герои — героями, жертвы — жертвами, палачи — палачами. Ваше мнение спустя 20 лет изменилось о тех событиях?
АН: — Нет, мое-то личное мнение изменилось, но я же не предлагаю себя в качестве как бы некого абсолютного критерия истинности и всего остального, отнюдь. У меня мнение изменилось, просто оно вообще изменилось о хомо и о внутривидовых хомских играх, здесь не надо на меня ориентироваться. Для меня все эти хомские игры как бы вообще потеряли особый смысл, особую ценность. Но события необыкновенные и я чрезвычайно признателен судьбе, чрезвычайно признателен времени за то, что мне довелось в них участвовать, потому что мало кто имел возможность учиться в таком университете. Мало кто имел возможность на себе, на своей шкуре и на своем опыте, на своей судьбе и на своей боли выяснять вот эти все вещи.
СШ: — Александр Глебович, можно я вас немножко поспрашиваю по тем событиям, которые для меня бесконечно важны и многое остается не проясненными и очень интересно…
АН: — Только ты понимаешь, что я все равно и до сих пор на все вопросы не могу ответить
СШ: — То есть много скрытного, тайного?
АН: — Много не скрытного, а просто еще много живого, живы многие люди, И — живы многие тайны, которые не потеряли статус тайны, несмотря на то, что прошло столько времени.
СШ: — 21 сентября, вечером после указа 1400, обращение Ельцина по телевизору, вы выходите в эфир и говорите, что жизнь теперь поменяется и всем будет тяжело и предсказываете кровопролитие. Для вас самого было неожиданностью, что все-таки Ельцин пойдет на этот шаг и на роспуск Верховного Совета?
АН: — Трудно сказать, но этот вот запах крови, запах геологических смещений государственных почв, запах необыкновенно глобальных изменений жизни, он, конечно, был очень силен, его не возможно было не чувствовать. Ну и плюс все это помножалось на, конечно, титаническую фигуру Бориса Николаевича Ельцина, любой другой человек на его месте бы не решился, вероятно, идти вот так, совсем до конца. А он, в силу зверячести своей натуры, в силу того что, ну вот все на свете абсолютно детерминировано, и он воспитывался как секретарь обкома, как абсолютно штучный, местный царь со всеми необыкновенными возможностями и со всем правом на беспредел, да? И можно было легко предсказать, что он-то, конечно, пойдет до конца, хотя, в общем, не очень решался. Слишком огромной виделась кровь, это не очень оправдалось, кровь оказалась не такой глобальной, не такой большой. Но по началу-то представлялось, что всю Москву придется затопить кровью и никто же не знал, что участников событий будет с той и другой стороны, по пять-шесть тысяч.
СШ: — Разговоры про 200−300 тысяч 3 октября это преувеличение?
АН: — Нет, там, может быть, было и побольше, чем 5−6 тысяч, только до тех пор, пока реально не запахло кровью. Но когда реально запахло, и та сторона существенно уменьшилась в численности и вот эта, грубо говоря, красно-коричневая — тоже. Но как всегда все в любом государстве, любые перевороты, любые бунты, смуты и мятежи решают несколько тысяч. Для этого не надо привлечения никаких масс. Все всегда решает меньшинство. Злое, сильное, задорное и пассионарное, как не очень точно, но красиво выражался Лев Николаевич Гумилев.
СШ: — Да, Гумилев жил в свое время, это известный факт. Кстати, сейчас вышла книга. Вы не читали биографию Сергея Белякова, известного литератора из Екатеринбурга? Он описывает, как Гумилев прохрипел ему в трубку «я тоже из наших».
АН: — Да, да мы тогда и начали дружить с ним. Но совершенно я не представлял ни его значимости, для меня ничего не обозначало ровным счетом его фамилия. Я с ним просто дружил, потому что он мне очень нравился и он меня пытался учить истории и внушал мне к истории вот то брезгливое пренебрежение, которым я отличаюсь сейчас.
СШ: — Я вернусь к 93-му. Хотел бы спросить о предопределенности этой развязки.
АН: — Ее не было…
СШ: — Потому что есть «Секунды», где выступает генерал Стерликов и говорит, что дана установка решить все 4 октября. И этот разговор происходит еще до восстания 3-го.
АН: — Вы знаете, все настолько висело на волоске, все настолько было не решено до последней минуты, вплоть до того, что было не понятно, в какую сторону будут стрелять танки. Серьезно говорю.
СШ: — Я помню, Хасбулатов, есть это видео, говорил, что приближаются войска, но мы не знаем, за кого они.
АН: — И то что, они все-таки начали бить по Белому дому, а по не Кремлю, это все решилось буквально за несколько минут, за несколько часов, будем точны. И в общем здесь было больше таланта, напора, злобы и личной заинтересованности фигурантов кремлевских, которые там лично этих солдатиков и командиров танковых соединений умоляли, упрашивали, охмуряли, уговаривали, зомбировали, идеологически штурмовали. Там очень тяжелая была ситуация.
СШ: — В одном из ваших репортажей тех осенних вечеров звучат стихи Некрасова о побежденных, проигравших и об их торжестве в поражении. Вы это говорите, приводите стихи заранее, когда ничего не было решено. Как вы считаете, был ли шанс у Белого дома?
АН: — Был бы шанс, если бы та кремлевская сторона сделал еще какую-нибудь глупость. То есть, шанса, скажем так, от собственных достоинств и способностей не было, потому что в руководстве так называемым мятежом не было ни храбрых, ни сильных, ни безжалостных, ни умных. Были вот эти все советские генеральствующие тюфяки, выросшие под тяжестью погон и привыкшие только блиндажироваться и очень боящиеся крови. Да, был блистательный Баркашов, который не боялся вообще ничего, да, был Чеслав Млынник, который не боялся ни черта, ни крови, ни стрельбы, ни войны. Но судьбу 93-го года решали не они, а вот эти вот милые, обаятельные, охотные, по много дающие интервью люди, привыкшие к тому, что все как-то происходит само собой, выросшие в рамках системы советской, как Ачалов. Он до последней минуты был уверен что все, в общем, как-то образуется, что народ нас не сдаст, но народу было абсолютно по барабану.
СШ: — И надеялись, что армия не сдаст, что армия, по крайней мере, вмешается.
АН: — Надеялись на армию, надеялись на народ. Я просто много беседовал тогда с командующими округами, поскольку у меня были всякие «волшебные» бумаги, которые мне выдал Руцкой, о том, что меня должны вообще все командующие округами слушаться, предоставлять дивизии и тому подобное.
СШ: — Они шли на разговор?
АН: — Они шли на разговор. Он чаще всего осуществлялся в известной манере, т.е. через записочки, т.е. когда встречаются люди, садятся друг против друга, беседуют о породе мальтийских болонок, о погоде, о цвете осенних листьев, судорожно пишут друг другу на маленьких клочках карандашиками записки, потом пододвигают в расчете на то, что где-то работают прослушки. Их все боялись и справедливо, вероятно, боялись, шли на разговор, вот такой вот разговор. Потом эти записочки с двух сторон, естественно, собираются, рвутся и сжигаются в пепельнице с общего согласия. Так тогда велись разговоры в постсоветском Союзе.
СШ: — Кто-то выражал готовность прийти на подмогу?
АН: — Да, конечно
СШ: — Выражали, но не пришли. Там ведь было несколько историй, связанных с тем, что кто-то устремлялся с 3-го на 4-е и один из этих людей насколько я знаю это вы.
АН: — Нет, я-то устремился по глупости, как всегда. Я же опять полез, поскольку очень любил участвовать в государственных переворотах, это было хобби. Я очень добросовестно относился к своим обязанностям мятежника. Нам были обещаны мотострелковые части и БТР и было обозначено место, где на Ленинградском шоссе по дороге в Москву нас будут встречать, мне были даны фамилии командиров. Но, естественно, когда мы приехали на это место, мы не нашли никого. А мы, это было пять или шесть машин, груженных рижскими омоновцами с их смешными пулеметами и со всем остальным.
СШ: — То есть, у вас было оружие?
АН: — Да, навалом. И чеченцы были еще, с которыми мы тогда еще очень дружили. Тогда я совершенно фигел от их храбрости. Вот уж кто никогда не останавливался ни перед чем, я не буду называть фамилии, они слишком хорошо известны в новейшей истории России, но это, тоже скажу, блистательно храбрые люди. И вот с этим небольшим обозиком из пяти — шесть легковых автомобилей, не найдя обещанных БТРов, командиров гаубиц и ракетных установок, мы все равно решили, что нет гаубиц, ну и хрен с ними, в конце концов, поедем и пожжем их танки. Мы знали, что на самом деле очень часто судьбы мятежей решаются пятью, шестью, десятью отчаянными людьми. Мы просто многократно это видели, как это было тогда.
СШ: — А гранатометов не было?
АН: — Да было у них все, и «Мухи» у них были, и посерьезней было, там багажники все были забиты. Они же, когда уходи с баз прибалтийских, они, в общем, тогда брали все.
СШ: — Тогда почему никто не дал бой?
АН: — Потому, что у них арестовали комиссара, меня то бишь.
СШ: — И они разбежались?
АН: — Они готовы были драться, но я понял, что лучше я сдамся, пусть мной откупятся, а они пусть добираются в Москву другими путями. Там больно мощные были преграды. Тогда, значит, я честно отдал себя, они пробрались, но существенно потеряли в численности и в оружии.
СШ: — А оружие пришлось сдать там на месте?
АН: — Нет, на месте ничего не отдали. На месте они отдали только меня. И ухватив этот жирный и лакомый кусок, тамошние милицейские и военные власти были настолько счастливы, что дали моим омоновцам уйти.
СШ: — Вы были окрылены, когда узнали 3-го числа, что Белый дом деблокирован, что взята мэрия?
АН: — Нет, не был, я понимал, что с тем командованием, что было на ту минуту, надеяться особо не на что.
СШ: — А был шанс на взятие Останкино? На выход в эфир?
АН: — Был шанс, если бы не Анпилов, не Макашов, а — Баркашов и Невзоров.
СШ: — То есть, надо было действовать жестче?
АН: — Да. А в этих играх нельзя кидаться пирожными и произносить речи. Надо было идти сразу по другому и, в общем, к сожалению, гораздо более кровавым и огненным путем.
СШ: — А вообще было какое-то сопротивление со стороны Белого дома? Есть ощущение, что они вообще ни в кого не попали.
АН: — Сопротивлялись только баркашовцы и несколько омоновцев на четвертом этаже. Все.
СШ: — Вообще, шли бои внутри здания? И когда говорят о расстрелах на стадионе…
АН: — Я не знаю насчет расстрелов на стадионе, не видел и не имею обыкновения говорить о том, чего не знаю точно, но огрызались огнем только баркашовцы и рижский ОМОН. Все, больше никто.
СШ: — Насколько я знаю, баркашовцы ушли в подземелье.
АН: — Они ушли не сразу, а только тогда, когда стало понятно, что все закончилось.
СШ: — Как вы считаете, не надо было капитулировать Белому дому. Руцкому, надо было держаться?
АН: — Они капитулянты по своей природе.
СШ: — А почему дальше ничего не продолжилось ни в регионах, ни в городе?
АН: — Некому было. Вы же прекрасно знаете порядок сил и дислокацию сил, никого не было.
СШ: — Я помню, что в свое время в газете «Завтра», которая только стала выходить после запрета «Дня» появилось на первой полосе письмо будто бы от ваших товарищей из осаждаемого Дома Советов, которое начиналось так: «Глебыч, ранили там такого-то парня, вот здесь насилуемая кричит моя подруга, вот враг продвигается этаж за этажом» Это мистификация или нет?
АН: — Я это письмо получил, не знаю до какой степени оно было мистификацией, не знаю, и не думаю, что кто-то кого-то насиловал, я думаю, как у всякого человека, оказавшегося в свирепой и жестокой кровавой обстановке, вероятно, очень многие события двоились, троились и драматизировались. Потому что очень трудно вынести из горя объективные впечатления, вынести из какого-то такого кошмара. Всегда все удесятеряется и кажется гораздо более страшным, и не забывай, что ты все равно, даже если ты участник события, ты сидишь за какой-нибудь тумбочкой, за каким-нибудь обломком бетона, по которому, пусть и щелкают пули, но даже то, что происходит в соседнем коридоре, ты уже знаешь с чьих-то слов, а это слова тоже воспаленного и обезумевшего от страха и от ажиотации человека. Поэтому надеяться на то, что у тебя есть объективная картина — нельзя. Конечно, все очень драматизировалось. Существенно драматизировалось.
СШ: — Так письмо было реальное?
АН: — Письмо было абсолютно реальное, я знаю даже, кто его послал, но…
СШ: — Но он выжил?
АН: — Да, он до сих пор живой, веселый. Толстый стал.
СШ: — По поводу количества жертв у вас нет никакой информации?
АН: — Нет. Точной никакой нет. Это примерно как история, когда Николя Два покрошил публику из пулеметов и винтовочными залпами, тогда Бонч-Бруевич нам совершено однозначно предлагал цифру 3500, а официальная статистика говорила про 356 убитых по приказу Николая Второго. Но известно, что, по-моему, было произведено порядка 3000 выстрелов, там не было пулеметов, был только залповый огонь, но сколько порубили преображенцы шашками у Александровского сада, сколько потоптали казаки, никто не знает. То есть, точная цифра колеблется между 3500 и 303, по-моему, по официальным данным, я имею в виду Кровавое воскресение Николая Второго.
СШ: — А здесь?
АН: — А здесь все колеблется тоже, насколько я знаю, между 3000 и 127 трупами.
СШ: — То есть, могло быть больше?
АН: — То, что их гарантировано было больше, это совершенно точно.
СШ: — А где их родственники, почему они не пришли с вопросом, в поисках?
АН: — Родственники приходили, но родственник куда он пойдет? На площадь? Он даст заявление на пропажу, он тихо поплачет, с ним проведут беседу участковые и местный КГБшник, который скажет, знаете, лучше вообще не рыпаться, а то проблемы будут еще и у вас. И это все уходит в тину. Но то, что в подвале было довольно много трупов, один только человек не склонен был фантазировать на тему количества трупов: это — Александр Петрович Баркашов. И то, что мне рассказывал Баркашов, в общем свидетельствует о том, что помимо учтенных трупов, были еще и не учтенные. Это все, что я могу сказать точно и только потому, что я этому источнику верю.
СШ: — Когда вас арестовали, когда ваши спутники расстались с вами и дальше стали пробираться окольными путями, что случилось 4 октября?
АН: — Там была прелестная история. Я был весь напичкан бумагами от Руцкого о том, что все танки, минометы, вездеходы, самосвалы, самолеты должны были мне подчиняться. Я понимал, что, конечно, в связи с этими бумажками у меня будут большие проблемы, меня загнали в какой-то актовый зал отделения милиции в Звенигороде. Ко мне приставили трех омоновцев, которые постоянно не спускали меня с прицела автоматного и еще, по-моему, я был в наручниках. Я говорю, ребята, такое дело у меня, тут куча бумаг, которые, если при мне их найдут, у меня будут большие проблемы. Я как-то, скрюченными в наручниках руками, достаю эти бумажки и показываю им. Они произносят слово, которое нельзя повторить сейчас в эфире, просто по закону недопущения матерной ругани. Все три головы в масках с прорезями объединяются, как-то изучают эти бумаги и говорят в переводе с языка народной гинекологии на русский: плохо, плохо. Я говорю, что делать будем? Они говорят, вот тебе зажигалка, вот сортир, иди и жги. Я долго в сортире выращивал большую кучу пепла над унитазом со скрученными руками, но они помогали. Прибежали какие-то милиционеры, которые говорят, чё у вас тут гарью пахнет? А Глебыч тут неприятные документы жжет, которые при нем были. Правильно, сказали милиционеры, и спросили меня, буду ли я яблоки? Принесли мне яблок и после этого загрузили в камеру и приходили ко мне общаться, чтоб я не скучал. Причем в самом хорошем смысле этого слова. Потом было у этой истории смешное продолжение, потому что был уже штурм Грозного, куда-то занесло наш БТР, сильные прострелы, и все жутко хотели писать. Естественно писать в БТР никто себе такой роскоши и бестактности в отношении других людей не мог, поэтому решили, что стреляю, не стреляют, писать надо, никуда не денешься. Вылезли мы писать, один писает, один прикрывает, и вот меня, загородив своим телом и с пулеметом, стоит какой-то огромный дядька в камуфляже, даже не понятно, кто он собровец, омоновец, и он, прикрывая меня, говори Глебыч, ты, что, меня не узнаешь? Я говорю, нет, не узнаю. Ну да, конечно, я тогда же в маске был. Это мы с тобой твои грамоты от Руцкого жгли. Прошло сколько-то времени и так вот и встретились. То есть, школа, университет 93-го для меня были бесценными.
СШ: — И программа «600 секунд» была закрыта. А сколько раз ее закрывали?
АН: — Да много. Я же дневник не вел и всегда относился ко всему очень легко.
СШ: — Потом вы избирались от Центрального округа Петербурга депутатом, но вернуть передачу в новых условиях уже не удалось
АН: — Нет уже тогда боевой, огненный, горячий пассионарный ельцинизм сменился на такой ельцинизм болотно-номенклатурного типа. Когда вся эта шушера, которая была очень советской и очень погононосной, она вся вдруг стала сплошь ельцинской, сплошь проправительственной, сплошь антисоветской. Кстати, я, думаю, нас все эти изменения ожидают. Не думайте, что это вот оборотничество осталось в далеком прошлом. Я думаю, что оно будет с любой сменой курса, с любой сменой номенклатуры, оно будет меняться: мы это увидим. Но тогда все понимали, что я — мальчик упертый и если мне нужно открыть «Секунды», так только для того, чтобы немедленно занять антигосударственную позицию и начать противоборствовать системе. Этого никто не хотел и поэтому давать эту сказочную возможность, плюс у меня была депутатская неприкосновенность, в сочетании с экстремистским эфиром, депутатской неприкосновенностью и Невзоров — три фактора, которые совсем не вписывались в планы ельцинистов. Я их понимаю.
СШ: — Как вы считаете, это 20-летие можно назвать в целом одной эпохой? Можно сказать, что мы в каком-то историческом постскриптуме 4 октября сейчас находимся?
АН: — Нет, это просто вы сделали хорошую книжку по этому поводу и все видите сквозь нее, видите ее сквозь ее преломления. Нет, на самом деле. Народ достаточно безразличен к той крови, которая за него льется. Хорошее слово народ, мы его употребляем с такой легкостью, если мы представим перед собой несколько физиономий, составных компонентов этого слова, то нам не захочется слово народ употреблять в высоком смысле этого слова, а совсем даже мы с этим народом ничего общего иметь не захотим.
СШ: — Но у вас же был еще цикл «Русские люди»?
АН: — Да. Я должен был пройти через все стадии заболевания патриотизмом, для того, чтобы точно, по себе знать, до какой степени болезнь опасна и отвратительна.
СШ: — Если говорить о политической ситуации, то вот конец интриги и любого разделения властей. Не было ли все заложено в 2000 году, как полагают многие либеральные коллеги, а гораздо раньше все-таки тогда? Не наступила ли новая эра сразу же?
АН: — Не знаю, не могу сказать. Понятно было, что откат к былому неизбежен, но у нас проблемы, у нас огромный кадровый голод и у нас постоянно одни и те же артисты играют практически в разных ролях. Я с огромной симпатией отношусь к Александру Андреевичу Проханову, он замечательный писатель, блестяще владеющий словом, понятно, что он очень православный, очень идеологизированный, но это не отменяет моего хорошего отношения. Но почему его нельзя назвать оборотнем, но он был страстным патриотом Советского Союза. Когда Россия в лице ее руководителей разрушила Советский Союз, он становится страстным патриотом России.
СШ: — Когда вы с ним познакомились?
АН: — Да тоже все были красно-коричневыми в 90-е годы, когда все, в общем, дышали одними и теми же легкими.
СШ: — Ведь вы же были кумиром либеральной интеллигенции, демократической публики сначала.
АН: — Сперва либеральной, потом красно-коричневой.
СШ: — А потом случился Вильнюс.
АН: — Да, конечно, потом случился Вильнюс, я не знаю что вы имели в виду под этим.
СШ: — Это значит, что переламывающийся с колена.
АН: — Да, возможно. Можно, давайте будем его трактовать и так.
СШ: — Это готовилось или произошло спонтанно?
АН: — Нет, это произошло потому, что я, как всегда, делаю то, что хочу.
СШ: — То есть,. вы поехали и поняли, что надо так.
АН: — Нет, я поехал как раз очень накачанный всякой либеральной пропагандой и рассказами о том, как танками давят и вообще,
СШ: - И вдруг?
АН: — И вдруг меня привезли в морг, рассказали про то, что, вот смотри, раздавленный танком труп. Я говорю, какой блин, танк? Это явно по нему «Жигулем» катались. Ну что я протектор «Жигуля» от танка что ли не отличу?. А вот расстрелянные советскими солдатами. Я говорю, с каких пор у советских солдат 12-й калибр, тут дырка такая, что палец можно засунуть в рану совершенно спокойно. Что вы мне рассказываете, где тут пуля 5.45. Поехали на место события, приехали и я понял, что что-то врут мне. И — взяло меня зло, а дальше пошло-поехало
Ну я вижу, что врут, притом я ничего не имею против вранья, как известно. Но ложь имеет перед правдой только единственное преимущество: она значительно легче в исполнении, она не требует специальной квалификации. На самом деле разница между правдой и ложью невелика.
СШ: — Но в то время вы были одержимы правдой?
АН: — Да нельзя сказать, я был одержим страстями, мне нравилась эта сумасшедшая жизнь, все же все зависит от того, кого мы выбираем себе в друзья. И избрав себе в друзья Борислава Мокутыновича, командира рижского ОМОНа, мы друзья до сих пор, мы очень мало общаемся, знаешь, бывает такая фронтовая спайка людей, им не надо созваниваться, не надо разговаривать, но эти отношения остаются навсегда. У меня с многими людьми такое есть.
СШ: — А с кем еще?
АН: — Есть один овцевод, азербайджанец, безграмотный. Серьезно говорю. Он понятия не имеет о Павлове, Хокинге, кварк-глюонной плазме, о вивисекциях, вообще ни о чем, но никогда в жизни храбрее человека не видел. Вот знаешь, такая вот плутарховская храбрость, античная храбрость. В фильме «Геранбойский батальон» есть первый эпизод, когда все уже убежали, все уже отступили, там уже наступают и он вдруг заводит «Уазик» и собирается ехать туда навстречу наступающим и объясняет мне, там раненные. Но, конечно я не мог, не поехать. Со мной еще поехал оператор, который ухитрился снимать этого орущего, стонущего мальчишку. Мы привезли мальчишку, выгрузили. А я смотрю, Визир опять машину разворачивает, Визир его звали, а там уже просто ад творится кромешный. Ну что, поехали и в какую-то минуту, может быть, случайно не сел оператор, может быть, просто не успел, не знаю. Но мы с Визиром оказались вдвоем в машине, ну естественно, когда мы доехали, то с нами гуманистически очень обошлись, потому что исшарахнули колеса, сразу «Уазик» завалился, нас вытащили из него. я был уверен, что армяне вытаскивают. А вот говорят, бля Глебыч, это, оказывается, псковские десантники, которые на армянской стороне подрабатывали и которых армяне наняли и они осуществляли боевые действия против Азербайджана. Они-то нас и расхерачили весь этот Геранбойский батальон, в составе которого мы были.
СШ: — А как, это осталось за кадром?
АН: — Да, меня попросили деликатно на эту тему не говорить, сейчас уже можно. Вытащили меня и вытащили Визира, он, говорят айзер. Я говорю, ребята, моя просьба — отпустить. Но как-то так помялись, помялись что-то попытались повозражать. Он стоит не сопротивляется, ни слова не говорит, вдаль смотрит. И там цепь такая, пулеметчики залегли, выставили уже два миномета и по цепи: сейчас айзер побежит, в спину не стреляйте. Иди ему говорят, он так вот взял, под ноги плюнул и медленно-медленно, вот знаешь, так вот я — мишень, медленно пошел. И шел и нигде не убыстрился, он чувствовал спиной стволы, он шел и, когда первую очередь услышал, он тоже не повернулся, а первая очередь была в воздух. Салют.
СШ: — Салют храбрецу. Вы общаетесь?
АН: — Мы созваниваемся, нам говорить абсолютно не о чем, потому что я ничего не понимаю в овцеводстве.
СШ: — Он там, в Нагорном Карабахе?
АН: — Да, он там и остался. Храбрее не видел никогда никого.
СШ: — Я хочу спросить вас о композиции программы «600 секунд». Ведь вы перед этим не занимались журналистикой, как таковой?
АН: — Я был каскадером
СШ: — Как возникла эта интереснейшая странная концепция? Во-первых, ваш, безусловно, литературный дар, такая даже отчасти цветастая яркая русская речь с эпитетами, с образами, динамика программы, одновременно перемежевывающиеся сюжеты, жесть и наоборот, что-то прелестное, русское искусство, бабочки порхающие…
АН: — Программа была отражением характера, не более того. русское искусство это, когда у нас была проблема с сюжетами
СШ: — А вы все читали, перед вами был текст?
АН: — Нет, тогда еще не было таких машинок.
СШ: — То, что вы быстро, стремительно произносили - это было из головы?
АН: — Конечно. А что, я ведь этим жил, то, о чем я еще могу рассказать.
СШ: — Каждый раз был прямой эфир?
АН: — Да, только. Мы ни разу, никогда не выходили в записи.
СШ: — Как удавалось узнать, чтобы монтировать материалы, укладываться в 600 секунд?
АН: — Приезжали, кто-то бежал макароны жрать, кто-то монтировал, кто-то тексты писал. Я, например. Потому что текстов кроме меня не писал никто.
СШ: — Это была ежедневная работа?
АН: — Да. Она бы никогда не была бы столь успешной, если бы не была столь фанатичной и ежедневной.
СШ: — Вы полностью выкладывались.
АН: — Тогда да, но и я, в общем, получал награду свою, потому что я получил воспитание, образование, которое очень трудно было бы найти в другом месте.
СШ: — А если бы сейчас вас пригласили на Центральное телевидение, вы бы не пошли?
АН: — Нет, так я уже много раз не пошел. А куда мне с моей атеистической харей. На какое Центральное телевидение?
СШ: — Ну есть же еще много других тем.
АН: — А вы знаете, темы все равно рано или поздно касаются политики, идеологии, а тут уже несколько миллиметров и до какой-нибудь, извините за выражение, духовности.
СШ: — Вопрос от наших читателей о независимости СМИ, возможно ли это?
АН: — Нет. совершенно не возможно, могут теплиться такие очажки, как ваш, до тех пор, пока они не нарушают симфонизм государственных СМИ, потому что очень тщательно выстроена симфония государственных СМИ, чиновничества, Интернета именно во имя сохранения режима. И это — тяжелая работа, она ежедневно на нервах многих людей осуществляется и никаким независимым СМИ здесь, конечно, абсолютно не место.
СШ: — Ваш интерес к анатомии человеческой и вообще живых существ и неживых тоже, чем это обусловлено и, может быть, вы расскажете о своих нынешних экспериментах?
АН: — Нынешние эксперименты — это воздействие ионизирующей радиации на мозг и, соответственно, препарации и вивисекции этого мозга. Но препараты такие есть в основном только в Европе, т.е. там все гораздо проще, чем у нас и не надо городить целую Академию наук — там просто покупаешь лабораторию.
СШ: — Именно на мозг? Вы ведь близко общались с Бехтеревой.
АН: — Вот не надо из слова мозг сразу ниточку тянуть к Наталье Петровне Бехтеревой. Она замечательный человек и блестящий ученый, но я не во всем с ней согласен, но и удивительно было бы, если я был согласен. И вообще, это не то место, где должно быть единодушие и единомнение. Анатомия человеческая, я вообще, честно говоря, не понимаю, как можно жить без знания латинского языка, досконального знания анатомии и физиологии, эволюционной физиологии, абиогенеза, понимания морфологических изменений, которые сопутствовали всем организмам еще с протерозоя, с микроорганизмов.
СШ: — А все-таки, что это за эксперименты?
АН: — У меня просто сейчас есть научная работа, которую я делаю. Это — по воздействию ионизирующей радиации на определенные зоны структуры мозга. Используются для этого крысы. Сейчас очень трудно найти добровольцев среди людей, которые предоставили хороший трупный лабораторный материал. Как известно, на шее науки затянулась петля этики.
СШ: — Зачем вам нужна эта работа?
АН: — Она мне нужна. чтобы понять ряд вопросов, которые войдут у меня в очередную книжку, которую я постараюсь сделать чуть понятней, чем происхождение личностей интеллекта, для себя попробую конвертировать те знания, которые уже являются по общему мнению значительными.
СШ: — Андрей спрашивает вас о Михаиле Прохорове и вашем отношении к нему.
АН: — К сожалению. его очень мало знаю, всего один раз в жизни видел и очень кратко беседовали, произвел впечатление блестящее просто. Но и одновременно тяжкое, потому что великолепный парень, очень умный, очень серьезный, строгий и понимающий логику политики и стратегию. И, скорее всего, это сегодняшняя Россия, которая готова выстраиваться в стокилометровые крестные ходы, разгонять свои Академии наук и выбирать в парламент фанатиков, совершенно не нужных. То есть, когда мы видим политика действительно с европейской ориентацией и можем оценить его как бы несовместимость с нынешней дремучестью, в общем это лишает нас последних надежд, что с этой страной может произойти что-нибудь хорошее.
СШ: — Дарья взывает. Александр Глебович, чего вы начали цапаться с Михаилом Веллером, кто первый начал? Пойдете ли вы на мировую?
АН: — Я грубо нахамил Михаилу Веллеру, грубо и по-свински в эфире 5 канала, причем даже не очень красиво. Просто так вот нахамил. Прошло какое-то время и случайно мне на глаза попалась статья Веллера и я ее прочел. Совершенно офигел от восторга и удивления. Нашел его телефон, позвонил и извинился. Он тоже был очень удивлен. Этим мы, в общем, как-то так заочно и подружились.
СШ: — Ваше отношение и ваша характеристика Анатолия Собчака спустя прошедшие годы, интересуется Анастасия, что сегодня движет Ксенией Собчак в ее стремлении поиграть в политику?
АН: — Ксения человек очень искренний и прелестный. Это я могу сказать совершенно точно. А сказать, что мне там до конца нравятся ее мировоззрение или представления, нет, не могу, но не отдать должное ее воспитанности, очарованию, умению работать в кадре…
СШ: — Вы же были у нее в программе?
АН: — Она как интервьюер, как раз — не очень. Потому что она затрескивает собеседника и начинает с обвинений. Агрессивные, обвинительные вопросы, на них отвечать скучно, потому что, если человек не знает на них ответа и спрашивает сам, то незачем их и задавать. Но, тем не менее, она на меня произвела прекрасное впечатление. Что касается Собчака, то он блистательный дядька совершенно, храбрый, авантюрный, свободный, помешанный на свободе, думавший, что когда-то в России можно действительно что-то изменить. Изменить вектор направления ее кошмарного развития, который тоже не хотел мириться с тем, что Россия это какой-то Франкенштейн, сшитый из кусочков трупов трехсотлетней давности, который верил, что у этой страны есть будущее. Я с ним воевал. Я ведь себе не задаю никогда вопросов, можно ли сыпать яд в колодец на территории противника, я всегда считаю, что можно, и только вопрос в его количестве. И что спины существуют, чтобы в них бить. А он — нет, он все как раз пытался, долго, с шумом открывал ржавое забрало и старался воевать по-рыцарски.
СШ: — Но он был причастен к закрытию «Секунд»?
АН: — Да, конечно, а что я хотел? Конечно, он был причастен. И странно было бы, он же не толстовец какой-нибудь, который давал обет непротивления злу насилием.
СШ: — Мне кажется, нормальному европейцу выгодно, чтобы существовала альтернатива на телевидении.
АН: — Да, альтернатива, но не беспредельничащий Александр Глебович, который уже перешел тогда все границы приличия.
СШ: — Но вы знаете, спустя 20 лет, миллионам людей по-прежнему не хватает вас на телевидении
АН: — Обойдутся.
СШ: — Ваенга, есть такая певица…
АН: — А я вообще хоккеем не интересуюсь. В смысле певица. У меня знаете, взаимоотношение с эстрадой заканчиваются, когда мне приходится переживать пытку Газмановым на Ленинградском вокзале. Когда я выгружаюсь из «Сапсана», я почему-то должен пережить это вместе с Газмановым. Беруши не дают, ничего не дают. Идут несчастные люди, заткнувши от этого уши. На этом мое взаимоотношение с эстрадой вообще заканчивается.
СШ: — Здесь немало вопросов по актуальной политике, в том числе о реальности отставки нынешнего премьера. Вы следите за происходящим сейчас?
АН: — Нет, я политикой бесплатно не занимаюсь
СШ: — А тогда занимались?
АН: — Я занимаюсь, когда за это платят, я же наемник, без совести и принципа.
СШ: — Что все-таки меняло вас в отношении к политике? Ведь был же момент, когда занимались?
АН: — Да, конечно, но я считаю, что тогда я учился, а сейчас я имею, иногда имею, возможность реализовывать свои навыки.
СШ: — А это не смена эпохальных обстоятельств?
АН: — Нет, мне просто это совершенно не интересно.
СШ: — По вашему впечатлению, в России дальше будет тихо, благостно, болотисто, гнило или нас ждут большие потрясения?
АН: — Большие потрясения.
СШ: — В скором времени?
АН: — Предсказать сложно, но, если вы немножечко знаете… Тут ко мне обратился один дяденька, мне очень не везет на всяких православных оппонентов. «Вот, мы воскресный ход организовали, там сто тысяч на Невском». Я говорю, ну и что? И в 1916 году тоже ходили, и на что это повлияло? А хороших нет, к сожалению, оппонентов, потому что попы же запретили участвовать в диспутах другим попам.
СШ: — То есть, в терновом венце революции грядет 1916 год, как писал Маяковский?
АН: — Ну, те или иные катаклизмы, безусловно.
СШ: — Спасибо, хотелось бы говорить с вами дольше, но время поджимает. Александр Глебович, благодарю вас за этот разговор
Над программой работали: Сергей Шаргунов (главный редактор, ведущий), С. Гурьянов (оператор), Майя Мамедова (руководитель проекта «Открытая студия»), Е. Наумова (фото), А. Харламова (бильд-редактор).
Полная версия беседы на видео «СП».