Баня для русского человека — это не только помыться. И даже не столько помыться. Это и клуб, и пивная, и массажный салон. Да что там говорить: баня — это русский Эдем. Особенно до того, как нашему человеку открылись прелести Анталии с ее солнечными пляжами «все включено». Но в ту пору, про турецкие курорты мы еще и слыхом не слыхивали: самые состоятельные отдыхали в Сочи да в Ялте, средний класс тянулся к частному сектору Коктебеля, а мы с Васильичем ходили в баню, что на Фонарном.
Надо сказать, вполне приличная была баня по тем временам. Старая конечно, бог весть, когда ее построили, думаю, в начале эпохи модерна, и ее помнящая лучшие времена парная за многие десятилетия вся почернела от жарких испарений нескольких поколений питерцев. Но это не мешало парной выдавать на-гора первосортный пар, а может быть, как раз благодаря этим, впитавшимся во все поры миазмам некогда живых человеческих тел, пар там обладал особым, я бы сказал, историческим ароматом. Опять же таки — мраморный бассейн — отрыжка царского режима; погружая в него свое изработанное жилистое тело, Васильич обыкновенно удовлетворенно кряхтел, а вылезая из бассейна, осуждающе замечал:
— Вся эта роскошь на крови трудового человека.
Впрочем, какая уж там роскошь: за двадцатый век мрамор изрядно поистерся от прикосновений наждачной пролетарской кожи, а кое-где и потрескался, да и вся баня давно просила ремонта.
И все-таки мы с грузчиком Васильичем любили именно ее: и ее черную парную, и ее потрескавшийся мрамор, и подававшееся там разливное пиво, на удивление почти не разбавленное.
Обычно мы встречались прямо у входа: подходивший первым занимал очередь, и через полчаса — час мы попадали в предбанник нашего Эдема. Но в тот раз мы решили пересечься на Канале Грибоедова: мне хотелось заглянуть в Дом Книги, порыться в книжных новинках, и у Васильича случилась какая-то оказия в центре города. Погода стояла шикарная — такая бывает в Питере только в конце мая, когда обычно прохладное питерское лето манит доверчивых горожан несбыточными обещаниями долгого тепла и яркого солнца. И мы с Васильичем решили, перед тем как нырять в вечно переполненный троллейбус, прогуляться пешком хотя бы пару остановок.
Так мы и оказались у Казанского собора, где и всегда-то полно народу, но в тот день было настоящее столпотворение: неформалы организовали диковинное еще в ту пору мероприятие — митинг за свободу слова. Чтобы было понято: шел 1988 год — разгар перестройки, кое-где плавно переходящей в перестрелку. Гласность и демократизация уже были объявлены, но политзаключенные только возвращались из лагерей, а по-детски наивное коммунистическое негодование «Не могу поступиться принципами» воспринималось как знак контрнаступление реакции. Короче говоря, митинговать в Ленинграде народ еще не привык.
— Что за базар? — Васильич с удивлением поднял свои пегие брови.
— Неформалы митингуют, «Демократический союз», — блеснул я политической эрудицией. — Пойдем, послушаем?
Васильич нехотя согласился и, раздвигая плечами толпу зевак, мы протолкнулись к ступеням Казанского собора, откуда доносилось шепелявое пение мегафона. Оратор — худощавый мужчина с темными кругами вокруг глаз, выдававшими долгие годы плохого питания и скверных жилищных условий, хриплым голосом ругал КПСС и выражал сомнение в действенности политики гласности.
— Что такое гласность? — надрывал он слабую грудь мегафона. — Это частичная свобода слова. Но свобода, как и беременность, не бывает частичной. Она или есть, или ее нет!
Васильич в сомнении сдвинул кепку на лоб и почесал затылок.
— Заливает, — недовольно пробурчал он.
А оратор между тем, горя праведным негодованием, рассказал об изъятом милицией тираже листовок, изобличающих лицемерную политику советского руководства в национальном вопросе, и перешел от частного к общему, настаивая на немедленном предании КПСС суду международного трибунала.
Тут вмешалась милиция:
— Митинг не санкционирован городскими властями. Призываю граждан немедленно разойтись! — забасил тучный полковник, чья багровая апоплексическая шея взывала к диете и умеренным физическим нагрузкам.
— Вот вам, товарищи, и вся свобода слова! — удовлетворенно констатировал оратор и натянул на рот белую марлевую повязку вроде тех, что используют медики во время операций. На повязке кривыми черными буквами было выведено слово «Гласность», и она была призвана наглядно символизировать подлинное отношение коммунистической номенклатуры к свободе слова.
Активисты-неформалы последовали примеру оратора и тоже начали перевязываться «Гласностью». Журналисты радостно защелкали фотоаппаратами, зажужжали кинокамерами, заохали зеваки, а дюжие милиционеры уже тащили в воронки не сильно упирающихся оппозиционеров.
— Пора в баню, — настойчиво потянул меня за рукав Васильич, — а то загребут в ментовку, весь вечер испортят.
И хотя в душе я был с неформалами и с удовольствием надел бы на рот медицинскую повязку или закричал в лицо натужно пыхтящему полковнику: «Сатрапы», недовольство Васильича, нетерпеливо теребившего торчащий из авоськи хвост веника, подействовало на меня отрезвляюще.
— Ну что же, в баню, так в баню, — тяжело вздохнул я, — Пешком?
— Поздно уже, — раздраженно отмахнулся старый грузчик, — Очередь будет. Пошли на троллейбус.
В троллейбус мы втиснулись лишь со второй попытки и, сдавленные со всех сторон горячими телами, до самой парной так и не смогли обменяться впечатлениями. Лишь взойдя на полок и уронив со лба первые тяжелые как воск капли пота, я решился растормошить Васильича.
— Ну, как тебе митинг?
— Блажь, — лениво обронил патриарх Бадаевских складов.
— Ты не прав, — кинулся я в спор, — Люди отстаивают свои убеждения. Имеют на это полное право: у нас, между прочим, конституция гарантирует свободу слова.
— Какого слова? — Васильич медленно стряхнул с ладони скопившуюся пригоршню пота.
— Любого.
— Любого? — переспросил он с усмешкой.
— Ну, почти любого, если это не бред сумасшедшего.
— А то, что мы сегодня слушали, разве не бред сумасшедшего?
— Нет, конечно. Люди собрались обсудить политическую ситуацию. А их волокут в милицию. Разве это правильно?
— Не обсуждать они собрались, — настаивал Васильич, — а пошуметь и поскандалить. Какое обсуждение в такой толпе? Обсудить можно в узком кругу: за столом, в бане. А они на глотку берут.
— Они уже обсудили в узком кругу, теперь хотят рассказать тебе, к каким пришли выводам.
— Слышал я их выводы, — поморщился Васильич, — «Свобода, как беременность. Или она есть, или ее нет». Пойдем-ка, студент, охладимся немного.
Васильич по-прежнему называл меня «студентом», хотя я давно окончил университет. В этом проявлялось его отношение ко всей интеллигенции: почтительное и снисходительное одновременно. Всякого книжного человека он считал отчасти ребенком, поскольку взрослый, по его мнению, не станет терять время на чтение бесполезных в большинстве своем книг. Не то чтобы он совсем не читал: регулярно просматривал газеты, мог полистать «Вокруг света», и даже изредка взять в руки увлекательный роман — если слышал о нем лестные отзывы. Но все это было для него формой баловства — как и просмотр телевизора. К серьезным делам относилось лишь то, что имело хоть какой-то практический результат: работа, возня на даче, домашнее рукоделие, даже рыбная ловля и сбор грибов. А чтение — баловство. Но при этом он признавал, что книги могут быть полезны, особенно научные. Однако читать их нужно для какого-то практического дела. А просто так — блажь. «Блажь» вообще было его любимым словом.
— Плеснуть чайку? — между заходами в парную Васильич пил чай с травами. Такая у него была привычка. Алкоголь — ни-ни. К парной он относился серьезно. Вот отпарившись хорошенько, намывшись и завернувшись в чистую простыню, мог он употребить кружечку пива и полшкалика водки. А уж потом, придя домой, любил за ужином основательно разговеться. В публичном же пространстве Васильич держал себя молодцом.
— Вот ты говоришь: «Свобода», — чайная церемония наводила его на философские размышления, — что это за зверь такой?
— Возможность выбора.
— Это как? Хочу учусь в школе, хочу не учусь, хочу служу в армии, хочу не служу, хочу работаю, хочу бездельничаю?
— Не совсем так: можно учиться в простой школе, а можно в математической, можно служить срочную, а можно закончить институт с военной кафедрой…
— Это ты брось, — занервничал Васильич. — Чтобы учиться в математической школе, масло нужно в голове иметь, да и в институт не каждый поступит. А если у меня, к примеру, нет таких способностей? Да и учиться мне некогда было — война да голод. Какой у меня выбор был в колхозе после войны? Пять классов окончил, да и пошел в поле. Потом — армия. Потом на стройку устроился ради общежития. Потом женился. Где там свобода?
— В том-то и дело, — с пафосом вещал я, — что каждому нужно создать условия. А уж потом и свобода.
Васильич грустно улыбнулся:
— Это как тот коммунизм, что нам всю жизнь обещают: вы поработайте, потерпите, а уж потом — по-ихнему — коммунизм, по-вашему — свобода. Обманка все это.
Житейская логика Васильича загоняла меня в тупик:
— Погоди. Но есть же страны, где существуют определенные свободы. Например, свобода забастовок. Вот ты бригадир грузчиков, а вашей бригаде мало платят.
— Нормально платят: как потопаешь, так и полопаешь.
— Но могли бы больше, — напирал я, — если бы вы имели возможность отстаивать свои права.
— Не знаю, — засопел Васильич, — может, и могли бы премии давать побольше. Но, с другой стороны, чего на эти деньги купишь? Даже железа для крыши не достать.
— Вот, — радостно подхватил я. — А все потому, что нет свободы предпринимательства. Дай тебе свободу, ты создашь свою фирму.
— Какую фирму? — поперхнулся чаем Васильич.
— Ну, я не знаю, по производству стройматериалов, например.
— Шутишь, — обиделся он, — чего я в этом понимаю?
Но меня уже охватил кураж:
— Хорошо. Погрузочно-разгрузочную артель: «Васильич и компаньоны».
— Для этого капитал нужен. Да и стар я уже, на пенсию скоро, — бригадир не поддержал мой веселый тон.
— Не ты, так твои дети, — ляпнул я, не подумавши, и тут же прикусил язык: сын Васильича — молодой лейтенант — пару лет назад погиб в Афганистане. Я знал об этом, но как-то выскочило из головы.
Васильич отставил кружку с чаем, помолчал:
— Вот и получается, студент, что никакого выбора у меня нет. И никакая свобода мне не нужна. Кроме свободы сходить в баню да потрындеть с тобой за кружкой чаю. А этой свободы у меня навалом, митинги тут не нужны. Ладно, пойдем-ка в парную, веник давно распарился.
Васильич был мастером парного дела. Веник в его руках то казался огнедышащей бабочкой, порхающей над головой, то наваливался на спину мягким живым прессом, то впивался в пятки, невесть откуда взявшимися иглами. Мне до него было далеко, но в этот раз я особенно старался, вкладывая в парную процедуру все силу своего сочувствия к Васильичу — никогда не знавшему иных свобод, кроме свободы работать и париться до седьмого пота.
— Ну, спасибо, студент, угодил, — похвалил меня старый грузчик, птицей слетая с жаркого полка и спеша погрузиться в мраморную чашу бассейна эпохи модерн. — Оттянул старика.
Он погрузился с головой в холодную воду и вынырнул через минуту, пофыркивая, как тюлень, и блестя веселыми глазами. Потом мы снова пили чай, но уже не спорили, а только обменивались восклицаниями, вроде: «Ух, хорошо»!
И уже в самом конце, когда, напарившись, мы взяли по кружке пива, Васильич тихо, словно про себя, произнес:
— А, вообще-то, человек свободен, когда у него чистая совесть. Чистая свобода — это и есть чистая совесть. Когда-нибудь ты поймешь это, студент.