Пушкин везет Петра Абрамовича Ганнибала в Бежаницкий район, а Петр Абрамович упирается, ехать не хочет.
Чуть не падая из машины на полном ходу — у Пушкина древний мерседес и плохо закрываются двери, — кашляя и вздыхая, несчастный старик пробует выяснить, зачем его туда тащат.
— Мне домой надо, а в Бежаницкий район мне не надо! — жалуется он Пушкину, пока тот идет на обгон длинной фуры.
— Надо-надо, ты там и живешь, краеведы все выяснили, — терпеливо объясняет ему Пушкин, от фуры не отвлекаясь.
— Да у кого ж я там живу! Я ни с кем там не знаком!
— Ну… мало ли у кого можно жить… у жены племянника с ее сыном, допустим, — вяло фантазирует Пушкин.
— Жена племянника с сыном! Но я их не знаю!
— Узнаешь.
— Но зачем они мне?
— А этого краеведы пока не выяснили. Ты просто уехал к ним, да и все. Вот я тебя к ним и везу, — закругляет разговор Пушкин, и больше не смотрит на Петра Абрамовича, только на дорогу.
Петр Абрамович не хочет к жене племянника с ее сыном.
Да и с Пушкиным он, честно говоря, едва знаком — ведь он всего лишь его двоюродный дед, они виделись максимум пару раз в жизни, и тут такое.
А Бежаницкий район — далеко.
Но ничего не поделаешь, ехать надо.
Древний пушкинский мерседес прыгает, тормозит и скользит на ледяной трассе, и заваленные снегом поля и леса меняются перед глазами Петра Абрамовича так лихорадочно часто, что он уже не понимает, не видит, что это разные поля и разные леса, мир для него сжимается в одну зимнюю, темную, неразличимую уже в подробностях точку, и когда эта точка перестает танцевать перед ним и, наконец, замирает, — это значит, что они приехали, Пушкин открыл дребезжащую дверь и говорит: вылезай, дед, конечная.
Машину бросили и пошли; оба закутанные, спотыкаются, плохо видны среди метели.
Они идут по деревне, но света в окнах нет, калитки заперты, некоторые дома брошены и развалились. Дачники в основном живут, говорит Пушкин Петру Абрамовичу, словно бы тому это интересно, но дачники летом, а теперь, значит, нету почти народу, так только если, отдельные бабки.
Петр Абрамович его не слушает, он еле волочит ноги.
Они проходят по главной дороге метров сто, а потом сворачивают направо, на узкую, почти незаметную улицу, ее совсем замело.
— Где ж мой племянник? Тьфу, жена племянника с сыном! — хрипит сквозь снег Петр Абрамович, который за время прогулки уже примирился и со своим переездом, и с новой своей семьей, ему лишь бы уже дойти куда-нибудь и присесть.
А Пушкин шагает себе и шагает по бесконечным сугробам, и Пушкин делает вид, что ничего про жену племянника с сыном он уже не знает, забыл, так бывает, точнее, Пушкин, как человек, умеющий убеждать окружающих, даже не говоря Петру Абрамовичу ни одного слова, каким-то образом дает ему понять, что тот разговор про семью, что был в машине, был разговор несерьезный, только для того чтобы что-нибудь ответить Петру Абрамовичу, просто из вежливости, что ли.
Так что теперь этот вопрос уже закрыт, никакой жены племянника нет, и племянника нет, да и сына жены тоже нет, само собой.
Но они идут дальше.
Деревня кончается, а за ней вроде бы лес, но это еще не лес, просто заросли, ветки, овраги, и дорога уже не дорога, а просто тропинка, ведущая вниз, к деревянному мосту, а потом резко наверх, на кладбищенский холм, хотя кладбище почти исчезло, разве что где-то сбоку от Пушкина и Петра Абрамовича еще видны сквозь снег привычные советские могилы со сплошными оградами и фотографиями на крестах.
Они встали на этом холме, и стоят, топчутся на снегу, мерзнут.
— Здесь, — угрюмо бросает Пушкин.
— Что — здесь? — не понимает Петр Абрамович.
— Ты — здесь, — говорит Пушкин, показывая пальцем с длинным ногтем куда-то вниз, вглубь сугроба.
Ганнибал испуганно смотрит себе под ноги, но видит только свои следы, и ничего больше не видит, даже снега не видит, поскольку снега так много, что заметить его, и специально подумать, что ты его видишь, снег этот, — уже невозможно.
— Ты пойми, — заходит Пушкин с другой стороны, ласково, — ты пойми, на тебя сам глава районной администрации денег даст.
— На меня?
— Ну, раз ты тут, то тебя здесь найдут. Краеведы, двоюродный дед, то да се, ты же помнишь. И глава администрации приедет, и архиепископ с молебном, и памятник, и маршрут сюда будет. Может, даже отремонтируют что-нибудь по этому случаю, губернатора потом пригласят, асфальт новый положат.
— А как же…
— Да ты лучше сам посмотри, что тут вокруг происходит! — и Пушкин возмущенно машет рукой.
Петр Абрамович следует взглядом за ним, но, с его точки зрения, вокруг не происходит вообще ничего.
Мертвые окна последних домов деревни, на ветру ветки качаются, тишина.
Хотя нет, собака у кого-то завыла.
— Я, в принципе, все понимаю, — осторожно говорит Ганнибал, и даже кашляет, напоминая, что он все-таки пожилой человек, и заслуживает того, чтоб его выслушали, — и я даже могу войти в положение…
— Ложись, — нетерпеливо говорит Пушкин.
Он явно спешит, и уже потратил на разговор с дальним родственником намного больше, чем было отведено.
— Ложись, — говорит Пушкин.
И добавляет:
— Там, внизу, тепло.
И тогда Петр Абрамович перестает спорить, и Петр Абрамович замолкает, и Петр Абрамович медленно, делая над собой неизвестное и невидимое усилие, перестает существовать в мире тихой деревни, и склоняющихся под ветром веток, и древнего мерседеса, и воющего пса, Петр Абрамович оседает в сугроб, все ниже, ниже и ниже, и Петр Абрамович, оказавшись на уровне снега, несколько позже оказывается вровень с землей, и решительно уходит глубже, и рассыпается на непрочные, хрупкие и рассеянные в земле частицы, и окончательно исчезает Петр Абрамович, чтобы потом на этот холм пришел глава районной администрации, и поставил ему памятник, и архиепископ чтобы пришел с молебном, и, может быть, чтобы асфальт в деревне тоже переложили.
А Пушкин не видит процесса исчезновения Петра Абрамовича, Пушкин спешит.
Пушкин быстро бежит, иногда застревая в снегу, в сторону своего мерседеса, и хлопает дверью, и выжимает сто двадцать, а иногда и сто сорок, если дорога ровная и фонари.
Пушкин должен успеть при свидетелях прикоснуться к шести дубам и трем липам, иначе их срубят, он должен зайти в собственный дом и вынести оттуда хотя бы несколько стульев, диван и тарелки, сам дом обречен, его все равно сожгут в революцию, но диван, стулья и тарелки успеют забрать в музей, потому что он их любил, ел, спал, сидел, а дальше надо навестить церкви, которые только из-за его присутствия на литургии не закроют, нет, все-таки их закроют, конечно, но из-за него их не снесут, а потом опять откроют, так что надо зайти, а есть ведь еще усадьба соседей, ее тоже сожгут дотла, само собой, но, раз уж стало известно, что он ходил туда в гости, ее выстроят заново, не то что было, понятно, но ничего, отдаленно похоже, а так бы был просто мусор, бурьян, случайные клены над битыми кирпичами, так что туда тоже надо, и это даже не говоря про дома в городе, он ведь ездил во Псков, правильно? — вот, ну так где он там жил, к кому ходил выпить? — и Пушкин пытается за отведенное ему время — такое короткое, так стремительно улетающее, — хоть как-нибудь связать с собой и особняк здесь, и особняк там, и вон тот маленький красный домик, ампирный, с деревянными колоннами, так жалко домик, на его месте обязательно построят апартаменты бизнес-класса, так что же, был здесь Пушкин? — конечно же, был! — и Пушкин идет туда, и какое-то время стоит, нежно прислонясь к деревянной колонне, так, чтобы его все успели заметить, и понять, что это именно он.
А потом, когда все, что только можно, уже отмечено, и посещено, и с ним прочно связано, и даже то, на что времени вроде бы уже не было, он хоть самой ничтожной мелочью все равно связал с собой, длинным ногтем на стене нацарапал — Я ПУШКИН Я ТУТ — так вот, когда дело его завершено, он снова едет на большой скорости по ледяной трассе.
Он едет так, как обычно возвращаются домой уставшие люди, хотя что такое для него дом? — у него теперь дом везде.
Даже у Петра Абрамовича, с которого у него все началось, есть свое вечное укрытие на холме, за последними окнами деревни, под снегом, внизу, там, где тепло.
А он что?
А он — едет.
И когда ранним утром, безобразно холодным утром, он приедет, и зайдет в дом, и разбудит того, кто там спит, Пушкин скажет:
— Ну все, твоя очередь.
— Ключи от машины мне кинь.
— На, держи. Но вообще бесполезно, она километров пять-десять протянет — и все.
— Ладно, я тогда так пойду.
И Лев Толстой пойдет пешком.
Фото: imago stock&people/ Globallookpress