«Чиновники стремятся установить монополию на власть…»
Сергей Аксенов
Мои любимые цитаты из Синявского:
«Под ножом каждая даст. Но еще вопрос — будет ли она подмахивать?»
«О „Декларации прав человека“ начальник отряда сказал: „Вы не поняли. Это — не для вас. Это — для негров“».
«Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана».
«В какой-то книге возмущаются, что Платона продали в рабство. Платона! — и вдруг в рабство! А почему бы и нет? Разве это не подходит Платону?»
И, конечно, вот это: «Верить надо не в силу традиции, не из страха смерти, не на всякий случай, не потому, что кто-то велит и что-то пугает, не из гуманистических принципов, не для того, чтобы спастись, и не ради оригинальности. Верить надо по той простой причине, что Бог — есть».
Герой его последнего романа «Кошкин дом. Роман дальнего следования» (1997) — чудак, бывший учитель словесности. В его имени автор соединил своего отца Доната и сына Егора (он же французский писатель Егор Гран). В поисках старых писем, дневников
Настоящий писатель — еретик, говорил Замятин. Настоящая проза — ворованный воздух, говорил Мандельштам. Писатель — отщепенец, выродок, не вполне законный на земле человек, говорил Синявский.
Но и свободный, ибо писательство — это свобода.
Роман «Кошкин дом» Синявский писал на компьютере (Марья Васильевна заставляла). И будто оказывался в детстве, когда «воссоздание на бумаге чудных звуков и знаков препинания рисовалось магией, колдовством, но было мне даровано свыше… Почти как — чудо. Ангелы летают».
Есть некая несправедливость в том, что «Дело Синявского — Даниэля» как бы заслоняет его мистическую, ерническую, парадоксальную — прозу. Впрочем, несправедливость эта временная. И относительная.
Бросил когда-то Синявский-Терц бутылку в бурное море, не зная, доплывет ли. Так вот, бутылка — доплыла. Ее содержимое разошлось с пользой для русской литературы.
Самые въедливые, внимательные и пристрастные читатели Синявского — это писатели (вопреки известному анекдоту о чукче). С упырской жадностью набрасываются они на чужие тексты — тем и живы.
Да и сам Синявский был таким же веселым упырем. Он артистично играл с чужим словом — когда материал тот же, а смысл уже иной, как позже наши концептуалисты и — в степени высокого искусства — Владимир Сорокин.
Но Синявский не только играл, но и смеялся над такими играми. Есть у него текст «Золотой шнурок», который он называл «в какой-то степени образом новой русской прозы» при «тупиковом, но интересном состоянии литературы — „смерть субъекта, смерть объекта“». Цитата: «- Какой шнурок у вас? — У меня золотой шнурок. — У вас ли железный молоток кузнеца? — У меня нет его. — Есть ли у вас что-нибудь хорошее? — У меня нет ничего хорошего…» И далее в том же духе. Ну чем не Сорокин! А на самом деле — учебник французского.
…И не только о буддийской категории пустоты думал Пелевин, давая имя своему герою. Как всякий русский поэт, его Петр Пустота — родня Пушкину. А про него Синявский-Терц прямо сказал: «Пустота — содержимое Пушкина. Без нее он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха». Присутствует в «Чапаеве и Пустоте» и прямое указание на эту тезу: к концу романа, вновь оказавшись на Тверском бульваре, поэт Пустота замечает: «Бронзовый Пушкин исчез, но зияние пустоты, возникшее в месте, где он стоял, странным образом казалось лучшим из всех возможных памятников». (Кстати, смыслы буддийской пустоты и пустоты, увиденной Синявским в Пушкине, близки.)
Я уже не говорю о превращениях, к коим склонны персонажи Синявского-Терца: тот в ворону обернется, этот в ястреба, тот в лису, этот в борзую, тот в велосипед, а этот в мотоцикл…
Легко обнаружить следы Синявского-Терца и в насыщенном растворе прозы Саши Соколова. И в красочной (анти)утопии «Кысь» Толстой. И, может быть, в лабиринтах «Бесконечного тупика» Галковского.
Впрочем, насчет Галковского — это перебор. Возникший из-за внешнего сходства — мысли врасплох. Чего нет у Синявского, сколько ни ищи, так это жалости к себе, которой насквозь пропитан Галковский (и Розанов тоже).
Синявский, например, пишет: «Я похож на таракана, но не когда он бежит, а когда сидит, застыв на месте, в пустой отрешенности, уставившись в одну умонепостигаемую точку». Но ведь дело не в том, что человек себя с тараканом сравнил — дело в тоне.
Между Синявским-сочинителем и миром, в котором он обретается, — всегда дистанция, называемая иронией. То есть эстетически бескорыстная. (Для наглядности: у Достоевского и Набокова — ирония; у Толстого и Солженицына — нет). Отсюда и тон. И магия, странность, скольжение между мирами, чудо. «…я не знаю другого определения прозы, кроме как дрожание какого-то колокольчика в небе: бывает, все кончено, но дрожит колокольчик, и это необъяснимо, но доносится издалека, с того конца света…»
Удивительно читать в повести «Суд идет»: «Я прибыл в лагерь позже других, летом пятьдесят шестого. Повесть, для завершения которой не хватало лишь эпилога, стала известна в одной высокой инстанции <…> Я не отпирался: улики были налицо». Написано за девять лет до ареста!
Пускаясь на дебют, Синявский знал, что будет: посадят. Знал — и всё равно писал, отправлял за границу, чтобы тексты не пропали. «Мы обезопасили себя тем, что поняли свою обреченность» («Мысли врасплох»).
Допустим, он двоится: на Синявского, академического филолога, и на Абрама Терца, «налетчика, картежника, сукиного сына». Но так ли уж маска отличается от лица? Или лицо — от маски?
Забавно, что Терца уже ставят в почетный ряд постструктуралистов. С их стороны, значит, Лакан, Фуко, Деррида. С нашей — налетчик, картежник, сукин сын. Нет бога, кроме деконструкции, и Абрам Терц пророк ее!
Нарушая, как преступник, литературные запреты, в жизни Синявский постулировал уважение к закону. «„милость“ выше „закона“… Да, согласен. Но в применении к государственному устройству мне эта теория представляется опасной и оскорбительной. Опасной — для человека, оскорбительной — для религии. Ведь деспотическим государством <…> в действительности управляет не Бог, не Христос, а царь или вождь, который, к сожалению, нередко больше похож не на Бога, а на черта…»
Именно поэтому он выступил против расстрела Белого дома в октябре 1993-го. Опубликованная тогда в «Независимой газете» статья В. Максимова, А. Синявского, П.Егидеса была названа по-пушкински: «Склонитесь первые главой под сень надежную Закона».
А еще они с Марьей Васильевной ездили по северным деревням. А еще Синявский собирал чеченские песни… Да много чего еще.
Трехтомник «127 писем о любви» — письма Синявского жене из лагеря — можно читать как угодно: раскрыв наугад, подряд, высматривая контуры будущих книг. Можно начать с именного указателя: выхватил интересное имя — ищи страницы…
Составляя книгу, Марья Васильевна Розанова безжалостно сокращала «всхлипы и вопли», «объяснения в любви». Но все равно иногда пробивает до слез: «А знаешь ли ты, Маша, что мне с тобою очень интересно иметь дело и, в частности, переписываться? И я хочу жить с тобою за разговорами, длящимися часы и дни, и чтобы ты мне при этом рассказывала обо всем на свете, а не только про морских царевен». Так всё потом и вышло.
И бутылка с его посланием доплыла. И её распечатали. И колокольчик в небе дрожит…