Лёнечка
«Самое привлекательное было в этом парне, что он еще и улыбался на бегу, будто радовался, что все-таки успел, и не сомневался, что его впустят». Это из романа-пунктира Андрея Битова «Улетающий Монахов» (1965—1972), где появляется юный поэт Лёнечка. Так называли (и называют) Губанова и друзья, и знакомые, и все.
Первое его взрослое сочинение — поэма «Полина» (1963). Три строфы из неё (несколько изменённые) образовали стихотворение, которое под названием «Художник» было опубликовано в 1964 году в журнале «Юность» (№ 6). Публикацию готовил Евгений Евтушенко.
Холст 37 на 37,
такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
и не от старости совсем.
Когда изжогой мучит дело,
Нас тянут краски теплой плотью.
Уходим в ночь от жен и денег
на полнолуние полотен.
Да! Мазать мир! Да, кровью вен!
Забыв болезни, сны, обеты.
И умирать из века в век
на голубых руках мольберта.
Справка под фотографией — красивый, серьёзный мальчик — сообщала: «Леониду Губанову 17 лет. Он москвич. Учится в 9-м классе школы рабочей молодёжи и работает в художественной мастерской». Так в 17 лет начиналась слава Леонида Губанова. Но ему сразу же пришлось познать её очень неприятную, оборотную сторону — в журнале «Крокодил» появился фельетон с ехидным названием «Куда до них Северянину!» за подписью «А. С.» (1964. № 28). Потом будет фельетон Л. Лиходеева в «Комсомольской правде», потом — осуждающее выступление первого секретаря ЦК комсомола С.Павлова… Так государство тогда воспитывало своих детей.
Больше Губанова на родине не печатали, только в сам- и тамиздате. Да еще Андрей Битов в «Улетающем Монахове» протащил контрабандой его стихи: «Приди скорей и убирайся прочь!/ К пяти — рассвет наставил свое дуло,/Туман упал, и воровская ночь/ Вслед за тобой за угол завернула…» .
«Полина» — одно из главных его сочинений. Именно эта поэма бросает первый отблеск гениальности на всего Губанова.
Господь, спаси меня, помилуй!
Ну, что я вам такого сделал?
Уходит из души полмира,
Душа уходит в чье-то тело.
Есть у Губанова еще несколько безупречных по форме стихотворений — их тогда передавали из уст в уста. Одно из таких стихотворений 1964 года посвящено Алёне Басиловой:
Эта женщина недописана,
Эта женщина недолатана.
Этой женщине не до бисера,
А до губ моих — ада адова…
Алёна Басилова — главная любовь Губанова: ей он посвящал стихи на протяжении всей жизни, как бы она ни складывалась. (Но сборники его стихов издают следующие жены, поэтому посвящения — отсутствуют.)
Кроме любви к женщине (или — женщины к себе), Губанов много писал о славе, о будущей славе — настоящей, хрестоматийной. Тут же, впрочем, пародируя самого себя, в духе Северянина, с которым его связал фельетон:
И когда вы понесёте
Плоть свою в гробах украшенных,
Я проснусь в великой моде,
Ну и в ценах, значит, страшных.
И Венеция, и Вена,
И две шлюхи из Милана
Позабудут стиль Верлена
И полюбят стиль Губанова.
Он вообще был и трагичным, и весёлым одновременноСмешным ему казался антихрист, и он смеялся над ним:
Я — колокол озябшего пророчества
и, господа, отвечу на прощанье,
что от меня беременна псаломщица,
которая антихристом стращает.
Себя он представлял ангелом — то павшим, то мятежным, восставшим. Пугал не всерьёз: «И вашим мясом, вашим мясом откормят трёхголовых псов…». Но тут же становился серьёзным:
И, тяпнув два стакана жуткой водочки,
увижу я, что продано и куплено.
Ах, не шарфы на этой сытой сволочи,
а знак, что голова была отрублена!
(«Из зеркальных осколков»)
Он жил в острочувственно переживаемой им той Москве — в том времени, пьяном, бездомном, дурном. С желтыми домами, палачами, стукачами, кабаками, с вырождающейся в черный юмор советской властью, с постоянным ощущением присутствия КГБ (необязательно реальным, хотя и реальным тоже). Этот сколь однообразный, столь и безумный вихрь крутил его в своей воронке:
И гудят колокола — кар… кар…
И опричники поют — скор… скор…
И откроют вам в Москве, здесь, бар,
Вы там будете хлебать
кровь… кровь..
— это из поэмы «Дуэль с родиной», посвященной погибшему в лагере Юрию Галанскову.
Одна из постоянных тем Губанова (как и многих русских поэтов) — выяснение отношений с родиной. «О, Русь, монашенка, услышь…». Вплоть до полного слияния: «Я Русь в тугих тисках Петра. /Я измордован, словно соты, /и изрешечен до утра…».
«Разве я знал сотую долю столько, сколько он уже понимает в своих стихах?» (Андрей Битов «Улетающий Монахов»). Да, Губанов слишком хорошо, непосильно (для человека) чувствовал коллективное подсознание нации. Чуял — знал? — кажется, все бездны, которые там таятся. Бездны эти он возгонял в стихи, чтобы вдруг сказать просто: «Я живу в России, как всё хорошее,/ и счастлив тем, что обламываю удочки». И это ему принадлежит уже хрестоматийное: «Русь понимают лишь евреи!»
И как-то совершенно неожиданно из буйства Босха переходил вдруг на душещипательную интонацию романса. Такого же тёмного, запутанного в слоге, но всё равно трогательного:
Гони лошадей, я с тобой не поеду,
А двинусь крошить по твоим хуторам
От трубки последней — беду и победу,
От женки последней — слюду и обман
…
Гони лошадей, узколицый танцор!
Не спрашивай пошло, почто я не еду?
Быть может, я просто засеял лицо.
И жду голубых, и зову фиолетовых.
И любил по сродству душ в вечности другого поэта. Любил как собрата:
…пыль пыль пыль
странно странно странно
был был был
рана рана рана
дашь дашь дашь…
хмель юг рекруты
ваш ваш ваш
М. Ю. Лермонтов
Называется — «Квадрат отчаяния».
Под знаменем СМОГа
Знаменитый СМОГ (Самое Молодое Общество Гениев. Или — Смелость, Мысль, Образ, Гордость. Или — Сжатый Миг Отраженный Гиперболой) начался с объявления, которое Леонид Губанов расклеил в курилке Ленинской библиотеки в январе 1965 года. Объявление призывало всех, кто считает себя гением, вступать в СМОГ. И в их с Алёной квартире на Садовой-Каретной (об этой квартире вспоминает в первой «Книге мёртвых» Эдуард Лимонов) в день раздавалось до ста звонков. Звонили даже из-за границы, поздравляли с рождением новой организации. Был уж совсем неожиданный звонок: свое почтение засвидетельствовал сам Александр Федорович Керенский.
Основателями СМОГа обычно называют Губанова, Владимира Алейникова, Юрия Кублановского, Владимира Батшева и Аркадия Пахомова. Но, конечно, мотором был Губанов. «Ему необходимо было, чтобы вокруг были гении, — вспоминает Басилова. — Он еще лет в 12 выпустил рукописный сборник в школе „Здравствуйте, мы — гении!“»
Манифест у СМОГа был, но определённой эстетической программы не было — скорее, дух общения, среда, нежели группа. «…я пришел в квартиру к Губанову. Там кишело… Стоял крик. Ликование. Я вообще такого никогда не видел. Была атмосфера большой жизненной удачи — люди почувствовали свободу. Почувствовали себя свободными. Это было самое свободное место в огромной стране», — рассказывает о том времени Саша Соколов.
Смогисты были книжниками, литературным поколением. Отрочество их счастливо совпало с тем временем, когда поэзия витала в воздухе. Когда от руки переписывались стихи — Мандельштама, Гумилева, Пастернака, Цветаевой, Хлебникова… Когда свои своих узнавали по цитатам. Когда сквозь внезапно образовавшиеся проемы в стене дули иные ветра. Манифест СМОГа гласил: «Рублев и Баян, Радищев и Достоевский, Цветаева и Пастернак, Бердяев и Тарсис влились в наши жилы как свежая кровь. И мы не посрамим наших учителей». (Валерий Тарсис, почетный член СМОГа, в 1966-м уехал из страны по разрешению и желанию властей; он помогал смогистам печататься на Западе.)
Вопреки апокрифам, изображающим Губанова и смогистов как беспечную, вечно пьяную богему (хотя, конечно, пили много), к поэзии они относились очень серьезно — как к предназначению и как к работе. Не доверяли, судя по всему, легкости, с которой рождаются — случаются! — стихи в таком возрасте у одаренных людей. По свидетельству Пахомова, Лёнечка был чрезвычайно разборчив, принимая поэтов в СМОГ. Когда стихи ему не нравились, он говорил просто: «Г…о!». Да и к своим текстам он относился очень тщательно, по нескольку раз переписывал стихи, делал пометки для будущих публикаций.
Им повезло и с учителями — так, половина участников СМОГа вышла из литстудии Дворца пионеров. Был еще поэтический кружок в библиотеке им. Фурманова на Беговой — его вела Мария Марковна Шур, «мама СМОГа». В 1964-м году Губанов писал ей из Крыма: «Я белая рыба, но, кроме соленой воды жизни, мне нужен кислород знаний. Необходимо много читать, чем и занимаюсь… Хочу произвести переоценку ценностей… Много планов об Академии (СМОГ)…». Академия — это серьезно.
В феврале 1965-го Шур помогла смогистам устроить первый вечер поэзии и живописи в своей библиотеке. Все они оделись смешно и странно — кто-то в телогрейке (ватнике!), у кого-то на шее висела зажигалка. У Губанова — петля самоубийцы… Так они играли. Вдруг приехала милиция, но взять никого не успели — смогисты ушли через черный ход.
На протяжении года, до апреля 1966-го, смогисты раз двадцать выступали у памятника Маяковского. Выступал и Губанов, хотя ему это давалось с трудом — трибуном он не был, не любил толпы, боялся ее.
Выйдя на площадь, смогисты — может быть, и неосознанно — обрекли себя на аутсайдерство. Они подключились к той — первой — Маяковке, на которой Юрий Галансков читал свою знаменитую поэму «Человеческий манифест». В большинстве своем смогисты были, конечно, гораздо меньше политизированы, чем их предшественники — Буковский, Осипов, Галансков. Советская власть как предмет в принципе не занимала их. Она была лишь грубой материальной силой, которую приходилось учитывать, — власть мешала им жить. Однако все было слишком связано, переплетено, и никуда не деться. И они выходили протестовать против реабилитации Сталина и против суда над Даниэлем и Синявским (чьи расхождения с властью тоже были чисто стилистическими).
Все было связано. Вместе с Галансковым и Александром Гинзбургом (составившим «Белую книгу» по процессу Даниэля — Синявского) пошла в тюрьму Вера Лашкова, верный друг смогистов, — ее комнатка на Пречистенке служила им пристанищем. Свидетелем защиты Гинзбурга выступала Алёна Басилова. Губанова мотали по психушкам, его родителей (отец — инженер, мать — сотрудник ОВИРа) гнобили по партийной линии… Всё было слишком связано. И СМОГ просуществовал всего лишь год.
«А вдруг Ленечка — великий поэт? Смешно. Быть не может… А вдруг? Тогда кто я? Дантес? Мартынов? Бред какой-то… Странные люди».
(Андрей Битов «Улетающий Монахов») Нет смысла говорить теперь о том, насколько стихи смогистов отличались от того, что тогда публиковали даже самые прогрессивные поэты. Потому и не печатали, что отличались — мироощущением, строем, музыкой.
Притом официальные поэты относились к смогистам с любопытством и заинтересованно. Стихи их ценили Слуцкий, Самойлов, Межиров. Их любили Кирсанов и Чуковский, Евтушенко и Вознесенский. Конечно, особенно всех интересовал Губанов. Но по-настоящему помочь все не получалось. Как сказал Евтушенко, сами едва успели протиснуться в закрывающуюся дверь… Такое странное было время.
***
Воспоминаний о Губанове много. У меня тоже есть одно, скромное. Весной 1983 года (по наводке кого-то из знакомых) он позвонил мне с предложением купить у него книги. Мы договорились встретиться у Дома книги на Новом Арбате. Тогда Россия доживала последние годы бескачественного времени (оно дремало). Меж тем физическое время шло, увы. Я представляла себе демонически неотразимого юношу, пусть и повзрослевшего, а увидела чудаковатого дядечку, выглядевшего так, будто ему под 60. А было ему 36… С авоськой, в нелепых сандалиях… Здесь, во времени физическом, он продавал книги не только из-за денег — книги уже были ему не нужны. По странному совпадению я купила у него сборник стихов юродивой Ксении Некрасовой, вышедший посмертно. Через несколько месяцев, 8 сентября, Леонид Губанов умер.
Говорили, что его нашли лежащим на полу навзничь. А возле него притулился щенок, подарили на день рождения — 20 июля 1983 года ему исполнилось 37.