Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса Вконтакте Свободная Пресса в Одноклассниках Свободная Пресса в Телеграм Свободная Пресса в Дзен
Культура
1 сентября 2013 16:40

Хроника тонущего корабля

Прогулки по журнальному саду с Кириллом Анкудиновым

1606

Стоп-машина навсегда — герои из «Интерпочты» — голубиная вертячка — Липовецкий не унимается — безумный список — логика иерархирования — три пароходных ресторана — вырезки из культуры — собаколовы и водовозы — авоська рукописей — пожар с керосином — вкус или воля? — …и как любил он, ненавидя.

Не знаю, о чём мне писать в очередном обзоре текущей литературной периодики: библиотечный коллапс, о котором я рассказывал в предыдущей колонке, не только продолжается, но ещё и усиливается.

В Адыгейскую республиканскую библиотеку вообще не приходят ни газеты, ни журналы из центра. Теперь уже — даже включая «Комсомолку» и «Российскую газету» (самые последние поступления двух этих газет были в конце июня). Что называется, стоп-машина. Ни одного бумажного выпуска «Нового мира» или «Октября» за сей год — я так и не увидал. И, думаю, не увижу — пока не выеду за пределы нашего кубанского региона.

Опыт подсказывает мне, что такая ситуация — навсегда. Она стала необратимой. Изменения возможны — но это будут изменения к худшему (скажем, некоторые литературные издания закроются и поэтому исчезнут отовсюду, а не только из нашего региона). Изменения к лучшему — если и вероятны, то вне пределов системы: хорошие новые писатели, возможно, придут к нам — но отнюдь не через журнальную периодику.

Страна должна знать своих героев: ознакомлю посетителей «Свободной прессы» с московской шарашкой, устроившей нам эдакий сюрприз — шарашка эта зовётся «Интерпочтой». Позор «Интерпочте»! Не заключайте с ней договоры! «Интерпочта» не выполняет профессиональные обязательства и подводит смежников.

Странное дело: пресса исправно доставлялась в майкопские библиотеки и после распада СССР, и при гайдаровской гиперинфляции, и при чубайсовской приватизации, и в дефолт 1998-го года, и при неплатежах конца девяностых, и при гайкозакручивании начала нулевых. Корабль успешно преодолел все грозы, ураганы и водовороты — но пошёл на дно при (относительном) штиле, в (относительно) сытый год. И никому до этого нет дела.

Впрочем, ничего удивительного. Сейчас в России всё, что относится к области культуры, само собою съёживается, опадает, никнет, исчезает; и никто не замечает этого. Современное российское общество словно бы заболело голубиной вертячкой — оно крутится на месте и засыпает насмерть. Россиянин лишился способности опознавать культуру — он может опознавать только то, что имеет отношения к иерархиям, развлечениям и выживанию. Он публично почитает классику (не читая её) — потому что классика для него — иерархически одобряема. Он приватно читает Дарью Донцову (потому что она его развлекает) и ругает её вслух (потому что она иерархически не одобряема). Современную литературу этот человек не замечает — в той мере, в какой она не соприкасается с иерархиями, развлечением и выживанием; если она не соприкасается с этим вообще, то он не замечает её вообще.

…Последний литературный журнал, который я читал в бумажном виде — «Знамя» № 5 за с. г. — этот журнал чудом добрался до Майкопа; дальше — тишина. В пятом номере «Знамени» — очередная статья Марка Липовецкого «Пейзаж перед».

Липовецкий не унимается. Всё суетится, хлопочет-повторяется, в который раз твердит про «ур-фашизм», выстраивает несуразные концепции. Теперь вот поделил литературу на «простую» и «сложную». «Сложная литература» — это для Липовецкого типа хорошо; «простая литература» — типа плохо. В современной литературе Липовецкий выискал три потока — «новый реализм», «мейнстрим» и «сложняк». «Новый реализм» будоражит, а не лечит советские и постсоветские травмы; «мейнстрим» — лечит их, но как-то неправильно; милый Липовецкому «сложняк» — подвергает сомнению языковые нормы, поскольку «язык — это паразит сознания» (и так далее). Очень много цитат из законодателей моды, заокеанских и местных — какой-то «американский историк культуры Доминик Ла Капра»; к нему подвёрстываются тутошние Дмитрий Кузьмин с Ильёй Кукулиным. Много несуразиц: поэт Алик Ривин отчего-то поименован «Аликом Ривлиным», а прозаик Панфёров — стал «Парфёновым»…

В этой статье сама постановка вопроса видится мне методологически дикой: что значит «простая литература», что значит «сложная литература»? Представлениям о «простоте текста» и о «сложности текста» свойственно меняться по ходу времени. То, что двести лет назад было «простым», для нас неимоверно сложно. Хорошая литература может быть (то есть может видеться читательской аудитории) «простой» или «сложной»; и плохая литература тоже может быть и «простой», и «сложной». Простота как самоцель — это очень скверно; сложность как самоцель — ещё сквернее. Говорят, что «простота хуже воровства», но бывает и «сложность хуже воровства» — достаточно заглянуть в любой номер некоторых продвинутых изданий, чтобы познать её.

А вот — конкретные имена от Липовецкого…

«Даром, что ли, один круг современных литераторов подчёркивает свою преемственность литературному андеграунду, оглядываясь на Михаила Кузмина, Лидию Гинзбург, Алика Ривлина (Ривина! — К. А.), Павла Зальцмана, Андрея Николёва, Павла Улитина, не говоря уж об обэриутах (? — К. А.), а другой вновь поднимает, казалось бы, упавшие штандарты советской классики — от Леонова и Фадеева до деревенщиков и, прости господи, Петра Проскурина (почти не упоминаемого, но то и дело вспоминающегося при чтении „новых реалистов“), мечтая о течении новых „Угрюм-реки“ и „Тихого Дона“».

Бог мой, что за синтаксис и что за безумный список, достойный борхесовской «древнекитайской классификации животных»!

Бедный Михаил Кузмин паровозом вывозит учёную Лидию Гинзбург и четырёх пятнадцатистепенных и двадцатистепенных авторов, не имеющих между собой ничего общего ни по генезису, ни по стилю, ни по тематике, ни по кругу общения — надёрганных произвольно отовсюду. Какой-то смысл сей мешанине придаёт то, что все эти авторы действительно актуальны для (отдельных) современных литкругов. Притом разные авторы актуальны для разных (отдельных) кругов. И уместно ли певца «прекрасной ясности» Кузмина двигать в качестве «родоначальника сложной литературы»? Это напомнило мне виданный мной вечер памяти Татьяны Глушковой в ЦДЛ, когда истовую коммунистку Глушкову поминали белогвардейскими песнопениями. Второй список («список простых писателей») — внешне не такой нелепый, но — только внешне. Леонид Леонов, например, никогда не был и не слыл «простым писателем» — ни в двадцатые годы, ни в девяностые годы, ни даже в период «Русского леса» (критик Марк Щеглов некогда показал это). А к чему нелепое объединение Петра Проскурина и «Угрюм-реки»? «Угрюм-река» — это вообще-то Вячеслав Шишков, прозаик совсем другого поколения и совсем другого опыта, он не отвечает за творцов позднесоветских «историко-мыльных сельских саг» — «вечных зовов» и «любвей земных»; Шишков и умер-то в 1945-ом году — какое отношение он может иметь к проскуриным-ивановым? Ах, да, есть советский телесериал по «Угрюм-реке» и есть советский телесериал по «Вечному зову» — в липовецком логосе всё слиплось воедино. Существовала публика, которая знала Пушкина по либретто опер Чайковского; теперь появились литературоведы, ведающие советскую литературу по телесериалам.

Есть ли во всём этом хоть какая-то логика?

Разумеется, есть. И это — логика иерархирования.

Чтобы разъяснить её, оглянусь-ка и я на Лидию Гинзбург, даму весьма умную и наблюдательную.

У Лидии Гинзбург была замечательная статья про особенности советского массового обслуживания; в этой статье Лидия Гинзбург рассказала одну забавную историю — я вспоминаю эту историю постоянно, она объясняет мне многое в России.

Плавал по советским рекам прогулочный пароход — немецкий, трофейный — с «салоном для дам», с билетами трёх классов, с посадочными местами и ресторанами трёх категорий. Обстоятельные немцы логично распределяли меру удовольствий, отпущенных пассажиру, в соответствии с ценой купленного им билета. Они не могли предположить, что когда-нибудь их пароход станет трофейным и советским; в свою очередь, совтуристы не были приучены к европейской роскоши — оттого шикарный «салон для дам» всё время пустовал: никто не понимал, для чего он нужен. Но иерархические расклады совтуристы — просчитывали. И потому в ресторане для пассажиров с билетами первого класса — потно давились и клубились страшенные очереди, а рестораны для пассажиров с билетами второго класса и третьего класса — пустовали. Дело понятное: пассажиры с билетами первого класса пользовались своей законной привилегией на ресторан первого класса, а пассажиры с билетами второго и третьего классов не желали быть «людьми низшего сорта» и валили в «первый класс», а выгнать их никто не смел — ведь всё происходило в СССР, в «стране всеобщего равенства». Забавнее всего, что три этих пароходных ресторана не различались ни по меню, ни по качеству приготовления еды, ни по качеству обслуживания (повторюсь: всё происходило в СССР, в «стране всеобщего равенства») — так что пассажиры-бедолаги давились и душились за пустоту, за совершеннейшую абстракцию, за ярлычок мнимого статуса.

Так вот, любую литературно-историческую ситуацию, в том числе, ситуацию советской литературы двадцатых-тридцатых годов можно нашинковать-расслоить на подобные иерархические вырезки («для публики первого сорта», для публики второго сорта", «для публики третьего сорта»).

Я очень люблю литературу двадцатых-тридцатых годов и собираю свидетельства о ней. Люди двадцатых-тридцатых годов ощущали, что оказались пред волей Рока; они пытались как-то нащупать свои пути-тропы в этом ужасе. Некоторые из писателей тех годов обращались к читателям-современникам, к комсомольцам и красноармейцам, некоторые — к возможному «читателю из будущего», некоторые — к себе самим и ни к кому более — различных стратегий тогда было много. Михаил Булгаков, скажем, создавая «Мастера и Маргариту», никак не мог ведать, что этот роман станет столь популярным в будущем, в шестидесятые-семидесятые годы (а нынче уже и «Мастер и Маргарита» для иных экспертов — «попса галимая»). Я думаю, что советскую литературу двадцатых-тридцатых годов надо чувствовать как живую целостность — всю, от Адриана Пиотровского до Александра Безыменского. Однако вышло так, что часть этой целостности восприняли (и приняли) её современники, другую часть — читатели будущего, а были авторы, которые (по разным причинам) никакому большинству не по зубам. Теперь литературоведы-товароведы лихо распоряжаются всем этим достоянием: общедоступные мослы Фадеевых-Шолоховых-Леоновых-Шишковых — в «ресторан третьего класса», грудинку Булгаковых-Гринов-Пастернаков — в «ресторан второго класса», а элитке родимой — того специфического филея, какой не будет лаком никакому большинству — собаколова Алика Ривина, например. Когда и Ривин наконец приестся, можно будет выкопать ещё кого-нибудь, хоть сапожника из Геленджика, хоть безумного водовоза из Ветлуги — и усмаковаться их опусами (благо пишущих сапожников и водовозов в нашей стране всегда немерено). Получается так, что писатели двадцатых-тридцатых годов оцениваются не по итогам творчества и не по намерениям, а по степени собственной недоступности для читательских масс: чем они недоступнее, тем лучше.

Такое пароходное иерархирование само по себе — всего лишь противно. Но наш пароход (корабль нашей культуры) тонет. И это меняет дело.

Вот, допустим, Павел Улитин. Его уместно сопоставить с Шолоховым, поскольку Улитин — тоже из донских казаков (но его судьба — отнюдь не шолоховская). Он был студентом ИФЛИ и однажды задал лектору политически острый вопрос в записке. Записка была анонимной; Улитина вычислили по почерку, загребли в Бутырку, там ему переломали рёбра и искалечили ногу. Перед войной его выпустили. После войны бедолага пошёл в американское посольство с авоськой собственных рукописей; тут уж он без пересадок загремел из тюрьмы в психушку. После психушки Павел Улитин навсегда стал странным пьющим московским стариком, выдававшим на бумагу «потоки сознания». Думаю, что 99,99% читателей воспримут улитинское творчество как бред сумасшедшего. Это и есть бред сумасшедшего — начитанного и умного сумасшедшего (сошедшего с сильного ума); мне (не входящему в 99,99% читателей) тексты Павла Улитина небезынтересны. На своё счастье, Улитин стал старшим другом Зиновию Зинику и Михаилу Айзенбергу. Не случись Зиника и Айзенберга, он был бы забыт (как были забыты тысячи странных стариков, рядом с которыми не нашлось зиников и айзенбегов).

Я имею право заявить, что мне (лично мне) Павел Улитин человечески ближе Шолохова; я вправе исследовать стилистику Улитина, его языковые стратегии, его взгляды, что угодно. Я не вправе лишь противопоставлять Улитина Шолохову. Здравый смысл говорит мне, что, защищая «Шолохова для большинства», я защищаю этим «Улитина для меньшинства» (в том числе — «Улитина для себя»). Ведь если злить массы, оря: «Ваш Шолохов нехорош, а наш Улитин хорош!» — массы разозлятся и не дадут мне возможности тихо уединиться с книжечкой Улитина.

Или даже так: я мог бы противопоставить Улитина Шолохову. Если бы на дворе стоял бы 1970-ый год или 1975-ый год: киоски «Союзпечати» — через квартал; в любом киоске — свежий номер «Нового мира» (или «Знамени»); в каждом номере «Нового мира» (или «Знамени») славословия Шолохову — отчего б не противопоставить государственному триумфатору Шолохову частного-приватного лузера Улитина? В 1975-ом году такое противопоставление было бы неумно, но хотя бы резонно.

А я-то живу в 2013-ом году. Я живу в маленьком городе, в библиотеки которого не поступило ни одного номера «Нового мира» за сей год! Тут не только по Шолохову с Леонидом Леоновым — тут по Сергею Михалкову затоскуешь, тут Никиту Михалкова превознесёшь. В мире, где ни у кого ничего не получается, удачливость сама по себе — радует и обнадёживает.

Павел Улитин имеет свои достоинства; возможно, он имеет очень много разных достоинств. У него лишь один несомненный недостаток: творчество Павла Улитина таково, что не может интегрировать культурное поле страны. А творчество Шолохова, Леонида Леонова и Сергея Михалкова интегрировать культурное поле страны могло.

Неприход периодики в Адыгейскую республиканскую библиотеку — симптом распада поля российской культуры — один из многих сотен симптомов, какие я наблюдаю каждый день. Меня эти симптомы беспокоят, я знаю: вслед за культурой распадётся и погибнет остальное. Я хочу обнаружить какую-то основу для интеграции культурного поля. И я постоянно сталкиваюсь с установкой: «всё, что полюбится российскому большинству — заведомо плохо». Это лишь снобизм, но это — снобизм на тонущем корабле. Если «всё, что полюбится большинству — плохо» (для вооружённого меньшинства «хозяев дискурса»), тогда интеграция общего культурного поля невозможна ни на какой основе (ведь в любом случае интеграция — это интеграция большинства). Тогда мне остаётся ждать либо закономерной катастрофы, либо разоружения меньшинства большинством…

Я словно бы попал в абсурдный сон: повсюду пожар, всё полыхает, а вокруг кричат, как скверна вода, какая вода грязная-заразная-безобразная, и спорят, чем гасить пожар — бензином, керосином, динамитом — но не водой — вы слышите, не водой, ни в коем случае не водой!

…Я вдруг осознал, что в нынешней культурной ситуации нам необходим не вкус (благородный, тонкий, изысканный, элитарный — какой угодно). Нам нужна воля. Разумеется, я не Дмитрий Писарев, чтоб считать, что вкус вреден. Вкус не вреден; вкус по своей природе субъективен: у Марка Липовецкого — один вкус, у Захара Прилепина — другой, у меня — третий. В мирные, некатастрофические времена — пущай расцветает сто цветов, сто вкусов. В немирные же времена — надо ставить не на вкусы, а на волю, на то, что способно объединить большинство (с разными вкусами). Мои вкусы пусть останутся со мной, я буду руководствоваться ими для себя; мои вкусы — моё частное дело, моё хобби. Вкусы вкусами, это само собой разумеется, но всё ж… да здравствует воля! Да здравствует волевой Никита Михалков, в отстой — рафинированного Обломова — Рустама Хамдамова — и таких, как он! Даёшь волевое искусство!

Ушёл из жизни петербургский критик и переводчик Виктор Топоров — вот кто был волевой личностью. Он своей волей сделал «Национальный бестселлер», литературную премию, по многим параметром лучшую, чем «Большая книга», и по всем параметрам лучшую, нежели «Букер».

Я не был знаком с Виктором Топоровым лично. Об отношении Топорова к себе могу лишь догадываться (полагаю, оно было двойственным); впрочем, это не интересно никому, кроме меня.

То, что я думаю о жизни и о смерти Виктора Топорова сформулирую хрестоматийными строками Николая Некрасова (они пафосны; это не в эстетике Топорова; но что поделать, если в некрасовские времена пафосность была свойством общепринятого языка)…

И веря и не веря вновь

Мечте высокого призванья,

Он проповедует любовь

Враждебным словом отрицанья,

И каждый звук его речей

Плодит ему врагов суровых,

И умных, и пустых людей,

Равно клеймить его готовых.

Со всех сторон его клянут

И, только труп его увидя,

Как много сделал он, поймут,

И как любил он — ненавидя!

Последние новости
Цитаты
Максим Шевченко

Журналист, общественный деятель

Станислав Тарасов

Политолог, востоковед

Сергей Глазьев

Доктор экономических наук, академик РАН

Фоторепортаж дня
Новости Жэньминь Жибао
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня