Светочка лежит на пятидесятом километре дороге из Шарьи в Устюг — за глубокой канавой, на самой границе с непроходимым, сказочным лесом.
Светочка была спортсменка.
И пусть она и не выиграла чемпионат области по художественной гимнастике, только четвертое место, но пахала она как толкатель ядра.
Всех собери, всем будь почти что тренером вместо тренера-алкаша, всех привези и отвези на своей машине — спасибо папе, что подарил.
Или уже не спасибо.
Ведь отвозя свою сборную домой, Светочка нечаянно заснула — есть же такое простое свойство у человека, что он засыпает, когда очень хочется спать, — и теперь уже спит тем особым, без пробуждения, глубоким сном, какой начинается на пятидесятом километре шарьинской трассы, когда скорость сильно за сто, — и уже не кончается никогда.
Ей поставили высокий крест.
Сергей Алексеевич, оставшийся на дороге из Егорьевска в Спас-Клепики, вовсе не был из тех водителей, что выжимают «Формулу-1» на снегу и под дождем, и вихляются, обгоняя буквально всех перед собой, от одной обочины до другой.
Сергей Алексеевич никогда не стремился выскочить из-за фуры любой ценой, и обязательно прямо сейчас, и уж точно Сергей Алексеевич не гнал на красный — вопреки камерам, вопреки близости ДПС-ников, вопреки жизни и смерти.
Сергей Алексеевич ездил медленно, максимум восемьдесят, и к тому же справа от него всегда сидела жена и пилила его, что он плохо видит, что он плохо водит, что он лихачит, что ему даже вилку и нож в руки опасно давать.
Словом, Сергей Алексеевич не рисковал, когда ехал в Спас-Клепики.
Но зато рисковал тот, другой — тот, что ехал в Егорьевск.
И теперь у Сергея Алексеевича с женой на том месте цветы и венки — каждый год дочка привозит.
Ну а Даша просто любила своего мальчика — я уже забыл, как его звали, но он был высокий такой, и кудрявый, и как такого не полюбить?
И раз уж Даша любила мальчика, а сам мальчик, честно сказать, больше любил свой мотоцикл, чем Дашу, — она всегда пыталась поехать куда-нибудь с ним.
Любил бы он Дашу сильнее, чем мотоцикл — вряд ли бы ей это было так интересно, возможно, ее бы и вовсе не интересовала вся эта сомнительная романтика, но когда нас не любят, ну или любят, но на два пальчика, немножко, слегка, — нам же всегда хочется-хочется и надо-надо?
Вот так и у Даши.
Ей надо-надо было на мотоцикле.
И хотя мы не знаем, чего так хотелось-хотелось и что надо-надо было тому скоту, что на страшной скорости несся по встречке в сторону Углича навстречу Даше с ее кудрявым, его так никогда и не поймали, того скота, но зато точно известно, что после того, как кудрявый погиб, а он погиб сразу, и Даша какое-то время еще жила в скорой, а потом все-таки ушла за ним, — в общем, что после этого у них один крест на двоих — это точно.
И в этот момент надо бы возразить, что на самом деле все эти люди не лежат там, на дорогах, на тех обочинах и в тех канавах, на краю леса и в поле, и на берегах тихих рек.
У всех этих людей есть свои официальные могилы, где они, назовем это так, прописаны, а эти знаки, эти кресты и камни на трассах — всего лишь напоминание о том, где и как они умерли, кенотафы, и только.
Пусть так.
В конце концов, если почти у каждой русской семьи есть и квартира, и дача, куда живые перемещаются время от времени, то почему русские мертвые не могут иметь две могилы — одну наподобие места постоянной прописки, а другую — там, где все случилось, в том месте, куда, может быть, тоже хочется на какое-то время переместиться.
На какое-то время перелететь.
Но важнее другое.
Напоминание.
Это аккуратное слово, звучащее так, слово бы кто-то очень быстро, как белка, пробежал по согласным «н», «п», «м», «н», снова «н».
Пробежал и затих. И вроде бы нет его больше.
Но что-то о нем напоминает.
Например, кенотаф.
Бесконечное, вязкое, грустное, и от сих до сих вроде бы освоенное только государством, с его «Сбербанком», и еще телефонным автоматом, одиноко торчащим посреди мертвой деревни, — пустое русское пространство густо заселяется кенотафами, тысячами напоминаний об отдельной жизни, которая шла себе, шла, и даже бежала, как белка, а потом кончилась прямо здесь, возле той сосны, у того озера, а чаще всего — на неприметном каком-нибудь километре, где нет ничего, кроме дороги и редкого грохота, в сущности, нигде, но теперь уже — на отмеченном, собственном островке пустоты, где стоит крест или камень, и где так хочется притормозить, и подойти, постоять, и запомнить того, кто здесь был.
Кто здесь есть.