Вниманию читателя — десятая часть беседы Игоря Свинаренко с отцом Александром. Ссылки на предыдущие части — 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9.
Отец Александр, сельский священник из-под Пскова, ветеран войны, бывший партизан, очень симпатичный и простодушный — продолжает рассказ о том, как он живет и что делает для людей. Говорит он, перемежая рассказ паузами, переходя с темы на тему по только ему понятным причинам:
— Вообще-то не зря говорят, что — у человека болит душа. Не сердце болит, как часто говорят, а душа. Душа недовольна чем-то. Она ставит свои коварные вопросы, чтобы человека исправить к лучшему… Некоторые люди считают себя особенно религиозными. Я с такими связываться не хочу. Чужие это или родственники, все равно. Важней, я считаю, для себя найти духовных людей. У которых почва души хорошая, и с ними можно поговорить, можно сеять семена добрые, и они вырастут, и принесут плоды… Близкие знают мой характер. Я всегда был отчаянный, я не смотрел, когда и пулемет строчил, и снаряды взрывались, — я шел вперед. Другой раз страшновато было, а другой раз просто думал: умру я сейчас или через пять лет вперед, — не все ли равно. И все же я не умер тогда.
Раз заговорили про войну, батюшкина помощница, Валентина, тоже решила сказать:
— Я помню три года оккупации в Пскове, я тут была. И лагеря помню. Я сама узник концлагеря. Могу много рассказать про то, как здесь немцы были.
— А что ж вы не рассказываете?
— Так вы ж не ко мне приехали.
Она умолкает, и отец Александр говорит дальше:
— Я рассказываю все, как ребенок. Я не скрываю, не таю ничего. Вот, что в моей жизни было, рассказываю.
— Расскажите что-нибудь про матушку Александру.
Про нее в тех краях помнят и местные, и москвичи которые приезжают к о. Александру. Вспоминают, как она собирала старушек, и они пели в хоре. Если кто плохо пел, она огорчалась, у нее портилось настроение.
Он не очень любит про это, похоже, тема тяжелая и больная. Ему удобней про нее молчать, думать и помнить самому и ни с кем не делиться.
Тогда его просят рассказать про то, как он проводит коллективную исповедь, зачитывая из тетрадки список грехов.
— Не коллективная исповедь, а общая. Вы знаете, люди сами просили меня об этом. Многие пожилые свои грехи не могут высказать. А когда зачитываешь, то людям очень понятно. И я говорю: «Господи, прости наши согрешения вольные или невольные… словом и делом, Господи, по милости твоей, милосердию твоему, прости, помилуй, Господи, благослови всех нас». Вот таким образом я исповедовал. Понимаете, исповедь — общая. И мне облегчение самому бывает от этого. Надо ведь человека, когда он исповедуется, спрашивать: «А в чем же ты грешен?». А он стоит, молчит. Или говорит: «Да я особо ни в чем не грешен». Может быть, на кого-то ты злишься, осуждаешь кого-то, клевещешь? «Все это, батюшка, есть, это все есть». Я говорю: «Вот видишь!». И настроение у всех в храме в этот момент необыкновенное. Благодать Божия!
Я вообще людям всегда правду говорю. Бывало, КГБ-шники приезжали, коммунисты. Я все откровенно говорил им. Им все это нравилось, они всегда руку подавали, и уезжали хорошими от меня друзьями.
— А что же вы им говорили такое?
— Да все как есть. Помню, когда-то, много лет назад, было написано 27 заявлений на меня. Что я антисоветский человек. Потом проверять, конечно, приезжали. Спрашивают: «Почему пишут заявления на вас?». Я говорю — не знаю, объяснить это для меня нет возможности. Но, думаю, из-за того, что я поклоняюсь Христу. Верую в него. Но не в Ленина. Так и говорил прямо — не в Ленина!
— А они вам что?
— Проверяющий не спорил со мной. Он, по-видимому, всё понимал. Я ему просто говорил о том, что религия несовместима с марксизмом-ленинизмом. Это нужно понимать и помнить каждому человеку, и вам в том числе… А сейчас кто-то из начальников сказал: «А что вы удивляетесь, что Ленин лежит не похороненный? У вас же в Печорском монастыре тоже мощи лежат. У вас мощи — и у нас мощи». Смешно… Сказать-то можно. А перед Богом — это не так. Ну, идите, а я буду молиться за Вас всех…
Люди часто спрашивают: «Господь же видит все недостатки, знает, что творится, — почему он допускает? Почему он не останавливает людей? Зачем он эту греховность допустил?». А смысл таков. Ева и Адам, когда Господь их создал, то он дал им как бы наставление — указал, что можно, а чего нельзя. Но они ослушались. И все пошло по-другому. Теперь Господь не хочет свои мысли, свои указания, свои желания навязывать человеку. Он дал нам свободу. Чтобы человек сам разобрался, сам сделал вывод, за кем идти: идти за Богом или идти за Дьяволом. Вот, делай что хочешь. А потом, когда начнется суд Господень — тогда он уже будет окончательно решать.
— И, может быть, это на днях уже?
— На днях еще не может быть. Потому что много верующих в Иисуса Христа. Будут погибать одно за другим государства, а Россия — будет держаться. Она будет последняя. Вот.
— Вы так думаете? А чем же страна-то заслужила такой участи, — верующими?
— Конечно. Господь все-таки все видит… А где еще так много православия, как в России? Нигде! Страна-то православная, и все государство православное. Вообще же этот вопрос — почему Господь многое допускает — задают только люди неграмотные, такие, которые не прочитали или, прочитав, не вдумались в Библию, в законы Божии и Евангелие… И надо, конечно, знать, что существуют Псалтыри, существуют акафисты, существуют каноны. Если каждый человек будет знаком со всеми этими писаниями, у нас все и устроится в стране.
— Но далеко не все это читали.
— О чем я и говорю… Не читали — а задают такие вопросы.
— Но ведь надо же разговаривать и с теми людьми, которые не читают и не понимают.
— Конечно.
— А не только со своими, с теми, кто все знает.
— Конечно. А как иначе!
Заговорили про старые времена.
— После войны налог был на все. Сад есть? За каждое дерево, даже если оно не плодоносит, плати налоги. Вдова, с детьми, муж погиб на фронте, а ее обкладывали налогом. Денег нет, налог не платит, приходят и последнюю корову забирают… У меня дедушка слепой, жил слепым 40 лет. В гражданскую войну потерял зрение. Сын его в финскую войну погиб, пропал… Корову держать не было сил… Тогда народ обижали. Хрущев вообще деревни уничтожил…
Я еще вспомнил, как отец Александр рассказывал, как при Хрущеве и уж тем более после войны ел картошку с картофельным же бульоном, а на большее и не было денег, все были нищие, а власть еще и намеренно душила священников, и мало кто решался идти на такие скудные хлеба…
Господи, уж сколько лет как Хрущева сняли — полвека прошло! С войны же и вовсе почти 70, сравнимо со всем сроком советской власти. А деревни так и стоят разоренные.
Я, кстати, заезжал в деревню, где когда-то жил и служил отец Александр.
Там до сих пор сохранилась избушка, в которой он жил. Это ветхий вросший в землю покосившийся сруб-пятистенок. И в храм я заходил… Бедная сельская трогательная церквушка с небогатыми иконами, с ремонтом на собранные с местных скупые копейки. Была служба, на которую съехались батюшки из околотка. Запах парафина и воска, прочувствованный хор, старухи в платках, суровые тетки которые следят за порядком… Дети в праздничной одежде, которые уж знают, как подойти к иконе, как зажечь и поставить свечку, с открытыми простыми лицами, с чистыми глазами — не уходящая ли это натура? Не пропадет ли это через поколение или два? Что-то другое, новое и чужое, занимает место внутри русских людей, изменяет их — куда, к чему? Как это остановить, и другой вопрос, — надо ли? В чьих это силах? В чьих планах? Что будет дальше? Поди, знай. Может, это всё пропадет, и надо ловить эти минуты и годы пока что- то осталось…
Я зашел и в сельпо, посмотреть что ж там такое, как и чем живут люди, в быту. Тот же товар что и в городских ларьках, только похуже, победней. Вышел, присел в стороне на скамейке, недалеко от полянки на которой, судя по раскиданному мусору, ящикам и поленьям для сиденья, брошенным пустым бутылкам и объедкам, был здешний мужской клуб.
Мимо прошел мужик предпенсионного вида, серый и измученный, он держал в руках пластиковую полуторалитровую бутылку портвейна за 98 рублей и на ходу рассматривал меня, чужого человека. Я его подозвал поговорить. Он подошел и присел на корточки, сразу видно старого зека, и точно — он уже сколько-то ходок имел за плечами, украл — выпил — в тюрьму, не помня толком подробностей злодеяния. Присев, он отхлебнул из горла своего портвейна, закусил плавленым сырком (незаменимый в походной жизни продукт) которым я его угостил, и стал излагать по существу задаваемых мной вопросов. Что-де работы у него и для него тут нет, а в райцентре может и есть, да только автобус туда ходит через два дня на третий. Живет он на пенсию старушки-матери, которая уж и не встает с постели, да еще с огорода.
— Кормилица она моя, мамка-то! — сказал он с чувством и с легкой пьяной слезой, и в этом была также тюремная блатная романтика с культом матери. — Что б я делал без нее!
Но тут тетечка нашего же возраста, которая шла мимо с кошелкой, услышала обрывок беседы, остановилась на 10 секунд, — и сказала ровным голосом:
— Да врет он все. Нет у него матери.
И пошла себе дальше. Мужик тоже немедленно ушел. А я остался, додумывая сценарий этого простого фильма ужасов, который много раз уже прокручивался в нищих русских деревнях и поселках, когда покойников выдают за живых чтоб получать их нищенскую, но спасительную пенсию — и длить убогую, а где ж взять другую, жизнь.
Фото Александра Овчинникова /ИТАР-ТАСС/