Мнения / Литература
15 апреля 2019 19:17

Газета «За доблестный труд»

Поэт Владимир Алейников о работе в советской прессе, литературной жизни и писателях 70-х. Часть вторая

732

11 апреля 2019 года скончался писатель, журналист и знаменитый радиоведущий Дмитрий Петрович Савицкий. «Свободная Пресса» публикует окончание рассказа Владимира Алейникова о работе с Дмитрием Савицким в одной московской газете.

Начало.

…Он встретил меня, разбухший, похмельный, без очков, близоруко щурящийся, но старавшийся выглядеть бодро и держаться как можно твёрже, с неизменно прямой спиною, с кофемолкой привычной в руках.

— Сейчас будем пить кофе! — объявил, улыбаясь, Битов.

— Можно и кофе! — сказал я, проходя в квартиру.

— А потом будем пить вино!

— Можно и вина выпить.

— А потом говорить будем.

— Хорошо. Я согласен на всё.

Я сказал ему сразу — про «Колесо».

Он ответил:

— Да, я подумаю.

Мы устроились за столом, на котором, как и всегда у Андрея, почти ничего съестного не было. Так, чёрствая булка, печенье, остаток сыра.

Зато кофе было предостаточно — и Андрей со всегдашним удовольствием засыпал тёмно-коричневые пахучие зёрна в длинную и узкую металлическую, поблёскивавшую серебряным отливом кофемолку, его любимую, и включал её, и размалывал зёрна, и образовавшийся порошок засыпал во вместительную джезву с деревянной рукояткой, и ставил джезву на огонь, и варил кофе, и разливал дымящийся напиток в чашечки. Словом, это был традиционный его ритуал.

И мы пили с ним свежий, вкусный, крепкий кофе.

И Андрей уже кивал на стоявший в углу пяток семисотграммовых бутылок с белым сухим вином.

И пришёл после кофе черёд сухого вина.

И Андрей поправил здоровье.

И мы с ним — поговорили.

Он, не уставая изумляться тому, что видит меня в роли интервьюера, хотя, как я заметил, было это ему, безусловно, приятно, закурил и принялся отвечать на мои вопросы.

Он ответил на все мои вопросы о своей жизни и литературной судьбе. Причём делал это с удовольствием, охотно, умеючи, обстоятельно и без всякого сумбура, толково. Говорил как по-писаному. Он вообще любил и умел говорить. А тут он вспоминал некоторые моменты своей биографии, соединял их с прозой своей, проводил параллели с тем-то и с тем-то, перекидывал мостики сразу во все времена, по спирали, по ассоциации, вовращался к тому, с чего начал, продолжал, развивал свою мысль, парадоксами сыпал, шутил, говорил серьёзные вещи — и стал постепенно, в процессе говорения своего, снова самим собою, и, похоже, действительно подлечился, и вином, и речами своими, и был интересен мне, как и всегда, и слушал его я внимательно, с интересом и с удовольствием, и как-то по-новому он раскрыться теперь сумел.

Всё, что сказал мне Битов, было вполне в его духе. То есть — оригинальным, свежим. Бери да печатай.

Всё это — я записал. Наскоро. Для себя.

Надо мне было из всех этих записей торопливых сделать потом интервью.

Читайте также
«За  доблестный  труд» «За доблестный труд»

Поэт Владимир Алейников о работе в советской газете, литературной жизни и писателях 70-х. Часть первая

Я поблагодарил Андрея.

И спросил:

— А как же с публикацией?

— Какой? — не понял Андрей.

— Публикацией повести «Колесо».

— В газете «За доблестный труд».

— А что?

— Да так, ничего.

— И всё же?

— Пусть публикуют.

— Но где же мне взять её?

— Так… Андрей поразмыслил немного. Потом наконец сказал: — Повесть возьми у Инги.

— Поеду.

— Прямо сейчас?

— Конечно.

— А что за спешка?

— Вовсе не спешка. Так надо.

— Ну, как знаешь. Тогда поезжай.

— Еду.

— А может, выпьем?

— Нет, спасибо. Ты выпей сам.

— Я-то выпью.

— Ну вот и выпей.

— Ты не хочешь?

— Нет, не хочу.

— Ну, как знаешь.

— Держись. Поправляйся.

— Постараюсь.

— Всего хорошего.

— Инге там привет передай.

— Передам.

— Скажи, пусть приедет.

— Хорошо.

— Ну, пока?

— До свидания.

И я, попрощавшись с Битовым, поехал к Инге Петкевич.

Инга, жена Андрея, училась тогда в Москве — то ли на высших литературных, то ли на высших сценарных курсах. Пожалуй, на сценарных. Потому что охотно всем рассказывала о просмотренных там кинофильмах — таких, которые сроду прочим не покажут. В том числе, с хрипотцою в голосе, только среди приятелей, — и об эротических, само существование которых для всех вообще казалось фантастическим. Ну а вся мировая классика — уж это само собой, всё было там пересмотрено. Показывали им и все новинки. Студентам — или слушателям, ежели так правильнее, — высших курсов полагалось назубок знать всё, что могло им потом пригодиться, в дальнейшей, предполагаемой их работе, когда, закончив обучение, примутся они создавать собственные сценарии.

Жила Инга в общежитии Литинститута.

Находилось оно не то, чтобы совсем уж далеко, на окраине где-нибудь, — нет, вовсе и не на окраине, и однако же на отшибе, осторонь от знакомых мне районов, и всё-таки далековато, конечно, так мне тогда показалось, и ехал я слишком уж долго, за Останкино куда-то, и это мне порядком надоело. Сейчас я и адреса даже приблизительно не скажу, хотя зрительно — до сих пор отчётливо помню, где оно, это здание.

Я приехал туда. Открыл входную дверь. Прошёл по коридору в указанном обитателями общаги направлении. Увидел дверь нужной мне комнаты. Постучал.

Инга, рыжегривая красавица, открыла мне.

Была она спросонок. И всё ворчала — на всё на свете, так, для порядка. Глаза её смотрели на мир вроде бы и сердито, но мелькала в них иногда и шальная, смешливая искорка. Лицо её было заспанным, бледным, пухлым.

Надутые совсем по-детски, не накрашенные, капризно изогнутые губки забавно подёргивались и оттопыривались, и создавалось впечатление, будто прямо сейчас пожелала что-то необычное сказать, но передумала, вот и всё, и возьмёт да ничего и не скажет, а вы уж все как хотите, так и ведите себя, и что хотите, то и думайте, потому что ей всё равно.

По плечам её, наскоро прикрытым старым халатиком, буйной россыпью разметалась целая галактика рыжих волос.

Инга выслушала меня внимательно. И некоторое время, сузив свои магнетические глаза, размышляла.

Потом она порылась где-то поблизости, в бумажных и книжных завалах, извлекла из укромного закутка машинописную перепечатку битовского «Колеса» и протянула её мне.

Текст оказался получерновым, густо, от руки, правленым Андреевой рукой.

— Ничего, разберутся! — спокойно сказала Инга. — Перепечатают. Делов-то!

И громко заржала. Это у неё смех был такой. Фирменный. Неповторимый. Нечто вроде одобрения.

Инга была не только яркой личностью, что само по себе замечательно и уже вызывает интерес и симпатию, но ещё и очень талантливой писательницей.

А я как раз недавно прочитал её чудесную книжку для детей «Мы с Костиком». И поэтому, не удержавшись, тут же, напрямую, сказал ей, как мне эта книжка понравилась.

Инга сверкнула своими светлыми, — то ли зелёными, то ли голубыми, то ли изжелта-карими, трудно их цвет передать, потому что всегда они были неизменно горячими, огненными, то с бушующим в них пламенем, то с весёлой, лукавой искоркой, то с таинственным, странным мерцанием где-то там, на самом их дне, — ставшими тут же горячими, жаркими, пробуждающимися глазами, встряхнула волосами — и опять заржала.

— Надо повидаться, Володя! — сказала она, закуривая. — Хочу стихи твои новые послушать. Можно?

— Конечно, можно, — сказал я. — Приезжай.

— Вот-вот. Приезжай, — проворчала Инга. — Помнишь, как ты приехал к нам в Токсово и читал стихи?

— Помню, конечно, — ответил я.

— Хорошо тогда было! — вздохнула Инга.

В коридоре, за прикрытой не слишком плотно дверью, вдруг раздался какой-то жуткий грохот, вслед за грохотом — глухой шум падающего тела, а потом — чей-то крик отчаянный, а за криком — тихие стоны.

Я тревожно оглянулся — и вопросительно взглянул на Ингу, являвшую собою, к моему немалому, признаться, удивлению, редкий пример образцовой выдержки и полнейшей невозмутимости.

— Не обращай внимания! — спокойно сказала Инга. — Пьют, не просыхая. Все здесь пьют. Поголовно. Вот, — показала она почему-то на кровать, — Коля Рубцов, например. Трое суток провалялся у меня под кроватью. И всё пил. С утра мается, охает, тянет мне снизу рубли свои мятые, поганые: «Инга, умоляю! Инга, спаси! Сбегай за бутылкой. Сил нет терпеть больше. Выручи. Принеси опохмелиться!..» Выспаться спокойно не давал. Ну, слушаешь его, слушаешь — и лопается терпение. Плюнешь, встанешь. Принесёшь ему бутылку. Он заглотнёт немного — и опять отрубается. Храпит на полу, под кроватью. Алкоголик, что поделаешь! Еле выдержала я. Гнать его — жалко. Ну куда он потащится? Наконец, сам ушёл. А поэт он — хороший, да? Ты как считаешь?

— Да брось ты! — отмахнулся я. — Третий сорт. Ну, десяток стихотворений наберётся. Мне как-то всё равно, есть он или нет его. Пусть живёт.

— Да, пожалуй, — согласилась Инга. — Все нервы мне вытрепал. Алкаш хренов. Но стихи у него — есть, есть трогательные. Такие, знаешь, русские, в есенинском ключе. Деревня, матушка, поля, берёзки. Пусть живёт!

Говорить было вроде особо уже и не о чем.

Да к тому же надо было Инге умываться, в порядок себя приводить. И то сказать — трое суток Рубцов её мучил!

Мы договорились как-нибудь на днях повидаться.

И я повёз повесть Битова в редакцию.

***

Увидев рукопись, Толя Кричевский оживился:

 — Можно будет давать с продолжением, из номера в номер!

Но главный редактор, дама самовольная, любящая делать всё поперёк, руководствуясь только ей одной ясными принципами, вначале довольно рассеянно полистала до крайности затрудняющий чтение, испещрённый обильнейшими, в несколько слоёв, исправлениями и напоминавшими головоломные математические формулы, бессчётными вставками, текст битовской повести, потом о чём-то призадумалась, куда-то позвонила, с кем-то, видимо, посоветовалась, после чего вышла к нам с истрёпанной рукописью в руке с видом более чем решительным, отчего всем сразу стало ясно, что на сей раз номер не пройдёт, — и категорически воспротивилась публикации «Колеса».

Заодно, само собой, автоматически отпала надобность и в публикации моего интервью с Битовым. Ну, коли так, то и ладно. Ничего не попишешь. Начальство — против. Давит оно на корню наши инициативы.

Повздыхали мы все, пороптали — на судьбу и нашу редакторшу — но потом примирились с обеими и довольно скоро успокоились.

Отдал я рукопись «Колеса» на прочтение Кричевскому. Так она, правленная Битовым, и осталась у него.

Нам же, для обновления газеты, следовало по возможности скорее, а лучше бы незамедлительно, — чтобы как в сказке, прямо сейчас, это вдруг прояснилось, — придумать что-нибудь другое.

И меня осенило.

Я предложил периодически публиковать на последней полосе произведения для детей. По воскресеньям, например.

Среди сонма столичных моих знакомых было немалое число интересных, славных людей, по возрасту своему гораздо старше меня, с одной стороны — известнейших представителей неофициальной литературы, и поэтому неиздаваемых, с другой же стороны литераторов широко издаваемых и тоже известных, профессионально и хорошо пишущих именно для детей. Игорь Сергеевич Холин, Генрих Сапгир, Гена Цыферов, Ян Сатуновский, Овсей Овсеевич Дриз

Небось, все они откликнутся на призыв, поймут ситуацию правильно — и с удовольствием, надо полагать, согласятся дать нам свои стихи и сказки — для публикаций в нашей газете.

Идея моя всем нашим редакционным людям очень понравилась. По душе пришлась. Или, как говорится, в жилу. Видно, я поневоле в самую точку попал.

Сотрудники газеты сразу же оживились, оторвались от пишущих машинок, вскочили с мест, закурили, все разом заговорили.

— Для детей — это здорово!

— Надо, братцы, думать о детях!

— Надо помнить о детях, товарищи!

— Надо детям нашим помочь!

В общем, промелькнул во всём своём блеске и заставил меня в очередной раз восхититься и улыбнуться прекрасно известный ценителям одесского сочного юмора мотив из романа Ильфа и Петрова.

Но пришло это сразу же в голову почему-то лишь мне одному.

Сотрудникам было не до юмористических ассоциаций.

В своём едином порыве были они все, как один, совершенно искренними.

Лица их посветлели, помолодели, расплылись в добрых улыбках.

И потеплели глаза их, усталые, натруженные, болевшие от сочинения, правок и вычиток газетных материалов.

И смягчились их измотанные монотонной тягомотиной и ежедневной нервотрёпкой, но всё же не очерствевшие вконец, не ледяные, вовсе не каменные, а вполне людские, отзывчивые, с человечностью, вмиг проявившейся, гулко бьющиеся сердца.

Все они горячо поддержали новую мою идею.

Даже главная редакторша, для порядка вначале слегка поломавшись, пошуршав своими лёгкими, воздушными одеждами, сквозь которые в меру эротично просвечивало золотисто-кремовое, ухоженное, благоухающее заграничными дорогими духами, свежее тело дамы в бальзаковском возрасте, совершив белыми ручками в золотых браслетах и кольцах загадочные манипуляции, с прижиманием ладоней ко лбу, что символизировало залумчивость, с постукиванием пальчиками по краю стола, что выражало настроенность на боевой лад, нежданно для всех тоже милостиво улыбнулась и мою идею одобрила:

— Вот это как раз то, что надо!

Получено «добро» — надо действовать. И немедленно. Только так. Волынить, затягивать с действиями в подобных случаях, крайне редких в советское время, с его бесчисленными запретами, ограничениями, с вечной оглядкой и въевшейся в мысли опаской, категорически нельзя. Следует сразу же хватать ситуацию за хвост и крепко её держать, а не то, чего доброго, может она и вырваться, и сбежать неизвестно куда, то есть — просто перемениться. И вовсе не в лучшую сторону. Такое случается редко. Вернее, такого почти не бывает. Вот в худшую сторону — да, это всегда пожалуйста. Этого сколько угодно. Примеров полно. За ними и ходить-то далеко не надо. И лучше, от греха подальше, об этом пока что не думать. Лучше — немедленно, желательно — прямо сейчас, ничего не откладывая на потом, что-то предпринять. Всё это мы хорошо понимали. И на вещи смотрели трезво. И действовать были готовы. Все. Так считалось. Но лучше бы всё-таки — действовал автор идеи. Так оно как-то спокойнее — для остальных. Ведь мало ли что может произойти? И лучше — подстраховаться. Обо всём этом — я догадывался, по чутью, как всегда, заранее. Всё это я — что делать! — более чем понимал. Ничего не попишешь — привычно сваливать всё на кого-то. В данном случае — на меня. Ну и пусть. Разберусь, поди, сам. Но с кого начать?

И тут меня вновь осенило.

Я сказал Диме Савицкому:

— Давай напечатаем Лимонова. Я серьёзно говорю. Сам посуди — живёт человек в Москве на полулегальном положении. Шитьём брюк подрабатывает. Стихи пишет — но их не печатают, и не будут печатать, сам понимаешь. Но мы Лимонова — напечатаем. И мы будем — первыми, кто его напечатает.

— Интересно! — Дима заинтересованно слушал меня. — Говори!

— Я уверен, — продолжил я свои рассуждения, — что Эдик сумеет писать стихи для детей. Дар у него такой. Нечто детское в нём есть, игровое, согласись. Наверняка он никогда для детей не писал. Но наверняка же и сумеет это сделать. Вот ты представь: пишет Эдик эти стихи, и приносит их нам. А мы публикуем их в газете. И вскоре вся Москва читает напечатанные лимоновские стихи. Я уверен, что он хорошо напишет их.

— Давай звонить Эду! — загорелся Савицкий.

Я позвонил Лимонову. Вкратце объяснил ему, что от него требуется.

Эдик секунду помедлил. Потом решительно сказал:

— Идёт! Сажусь писать.

Нам оставалось — только ждать.

Лимонов времени зря не терял. Не откладывая дела в долгий ящик, он сразу же сел за работу. И на удивление быстро с заданием справился.

За один присест, набело, написал он ровно столько стихотворений для детей, чтобы заполнить полосу. Строк триста, наверное. И на следующий день принёс перепечатанные им на чешской машинке «Консул» тексты.

Называлось это — стихи для детей.

Мне они понравились. В них было то лимоновское, полунаивное, полуребяческое, полуабсурдное, полужитейское, что являлось отличительной чертой тогдашних его писаний. Кроме того, стихи получились задорные, весёлые, игровые, с прибаутками, с восклицаниями, с междометиями, со скачкой на деревянной лошадке неведомо куда — и с прочим лёгким бредом, который придавал текстам Эдика странное обаяние.

Кричевский прочитал стихи и вначале хмыкнул, а потом крякнул, а после этого присвистнул и улыбнулся.

— Годится! — сказал он. — Пойдёт в номер.

Савицкий прочитал стихи и восхитился:

— Ну, Эд! Выдал ты тексты!

Пышноволосый, круглолицый, в очках, в хорошо сшитых им же брюках с аккуратно отглаженной стрелкой, вроде бы скромный, но с бесом в ребре, Эдик Лимонов сидел в редакции и радовался жизни, радовался некоторым изменениям в писательской своей судьбе:

— Надо же! Меня, Лимонова, — печатать собираются! В Харькове узнают — не поверят. А всё так и есть. Вот я, Лимонов, сижу в советской редакции. И вижу, что меня хотят издавать. Ну не чудеса ли это? Глядишь, стану печатающимся поэтом. И моя супруга, Анька, Анна Моисеевна Рубинштейн, уже не будет называть меня «молодым негодяем»! Надо выпить за такое дело!

— Пить будем потом! — сказал навидавшийся в жизни всякого, начиная с армейской службы и продолжая выразительным перечнем его работ, исключительно с целью заработать на хлеб насущный, из которых одну всего-навсего вспоминал он порою с симпатией — работу осветителем в знаменитом театре «Современник», да и там приходилось ему отрываться от дела частенько, чтобы прямо с репетиции сбегать в магазин за очередной бутылкой водки для Олега Ефремова, — остальные же были так себе, пребыванием Бог знает где, тратой времени, часто бессмысленной, включая, хоть это и не работа, а учёба, и Литинститут, где он зачем-то учился, но чему — он и сам не знал, да и заработки в газете были крохами, так, перебиться, — и на том спасибо, конечно, — да хотелось бы всё-таки большего, но чего впереди ожидать, как не именно крох, здесь, в совдепии, где подумаешь поневоле, не махнуть ли, послав подальше неуступчивое отечество, с ностальгией всей, за кордон, — сказал, как отрезал решительно в любой ситуации трезво и в корень глядевший на вещи, бородой сурово тряхнув, строгий ментор Дима Савицкий. — Вот когда выйдут твои стихи, когда увидим мы, что они напечатаны, — тогда и выпьем!

— И то верно! — согласился Лимонов. — Подождём, что из этой затеи получится.

И лимоновские стихи для детей — вышли в свет!

В следующее же воскресенье.

Целая полоса была для них отведена. Кажется, Дима сочинил ещё и небольшую врезку — о том, кто такой Лимонов. И рисунки, заставочки весёлые, в стиле иллюстраций к детским книжкам, были на полосе.

Одним словом — событие.

В понедельник в редакцию пришёл радостный Лимонов. Мы вручили ему столько газет, сколько унесёт, — груду. Эдик прикинул, сколько дотащит, — и потребовал ещё — на подарки знакомым.

Дали ему штук сто газет и на подарки.

Обременённый тюком с газетами, Эдик Лимонов, отныне автор самой крупной в Москве многотиражки, издаваемой большим тиражом и даже продающейся в газетных киосках, вышел из редакции на Бутырский вал.

Это была первая его публикация.

Самая первая. И самая неожиданная.

И, конечно, было ему всё это очень приятно.

Перво-наперво он незамедлительно отправил номер газеты со своими стихами родителям, в Харьков. Пусть старики знают, что непутёвый сын их уже печатается!

Потом ходил по Москве с заполненной газетами сумкой — и как бы между прочим дарил, экземпляр за экземпляром, украшенную его стихами газету многочисленным своим знакомым.

И, кто его знает, — может быть, именно тогда зародилась в его изобретательном, с сумасшедшинкой, с любовью к риску, творческом мозгу идея когда-нибудь издавать собственную газету?

Что и воплотилось нынче — в «Лимонку».

Национальный герой был в ту пору на гребне своей популярности.

Его везде привечали.

Всем, никому не отказывая, шил он отличные брюки — и все ему охотно за них платили, поскольку шил он брюки со вкусом.

Всем, куда только его ни звали, читал он свои стихи. Его акции поднялись: человек издаётся!..

Художник Миша Гробман, считавший почему-то, что это именно он открыл Лимонова, ходил по гостям, держа всегда наготове газету с лимоновской публикацией, — и прямо с порога начинал читать оторопевшим людям задорные, чёрным по белому напечатанные, занимающие целую полосу, Эдиковы тексты, заводные, с явным, хоть и несколько харьковского, провинциального толка, но всё же французистым, авангардным, очевидным дадаизмом.

Жена Лимонова, Аня Рубинштейн, очень полная, с невероятно красивой головкой, приходя куда-нибудь и попивая кофеёк, а заодно жуя предложенный хозяевами бутерброд, а потом, незаметно как-то, и ещё один, и ещё, поскольку поесть она любила, скромно поднимала на присутствующих сияющие глаза и с гордостью говорила:

— Эд уже печатается!..

В общем, поспособствовал я укреплению лимоновской известности в белокаменной и за её пределами.

Но как же мне было не поддержать друга?

Как было хоть в чём-то ему реально не помочь?

Всё я делал, как и всегда, искренне, от души, с самыми добрыми намерениями.

***

Довольно быстро мне надоело ходить на службу, ездить по всяким автохозяйствам, а потом, сидя за громоздкой машинкой, прямо набело писать невесть что.

Не для меня была эта контора.

Хоть и люди здесь, можно сказать, хорошие, почти наши, почти свои, но — не для меня это, нет, не для меня.

И я ушёл из редакции.

Савицкий, небольшой, энергичный, спортивный, с ассирийской сизо-смоляной бородой, помимо прозы, явно под воздействием исходящих от моих стихов импульсов, — да и не только, наверное, от моих, потому что везде тогда читались стихи, везде перепечатывались стихи, — начал, всё интенсивнее, писать и свои стихи.

Каждый новый цикл он тащил ко мне и дарил с дружеской надписью.

Циклы эти появлялись на свет с завидной регулярностью.

До сих пор у меня чудом сохранились некоторые его самодельные книжицы.

Он любил и хорошо знал джаз.

Любовь к джазу нас ещё теснее сблизила.

В его тринадцатиметровой комнате, расположенной в глубине коммунальной квартиры на четвёртом этаже ничем не примечательного дома в Лиховом переулке, частенько слушал я отменные записи.

Дима угощал меня антрекотами, по одному антрекоту на брата, и заваренным им по собственному рецепту, действительно вкусным чаем.

Иной раз мы с ним скидывались и покупали бутылочку «Каберне», которую и распивали не спеша, под свинговые вибрации эллингтоновского оркестра или под золотое соло трубы Луи Армстронга.

Фортепьянные проигрыши Дюка плавно зависали и покачивались в зыбком, волокнистом дыму выкуренных нами сигарет.

Читайте также

Армстронговский тон был тёплым, даже горячим, как врывающийся в Димину комнату из-за полуотдёрнутой шторы солнечный луч, был густым и медвяным, звук был острее бритвы и сразу же устремлялся в атаку, напористость и энергия великого джазмена не знали границ, пассажи являлись вдруг, словно из ничего, сами по себе, вспыхивали и сменялись другими, ещё более колоритными, и четырёхтактовые музыкальные фразы возникали, вытекали одна из другой, и в самом построении игры была та вернейшая взаимосвязь, которая, несомненно, была фирменным знаком, отличительной чертой этого джазового гения, — и только вздрагивало вдруг оконное, давно не мытое, тускловатое стекло, чтобы лёгкой звёздочкой отразился в нём пронизавший пространство всей комнаты, устремившийся дальше, в заоконную даль, будоражащий, звонкий, ликующий звук, — да покачивал головою, улыбаясь чему-то, Савицкий, да крутилась пластинка, да гудела недальним Садовым Кольцом за стеною Москва…

Димин сосед по коммуналке закалялся под холодным душем, намереваясь стать «моржом».

Дима тут же напечатал в газете рассказ о нём, чем вызвал прилив дружбы.

Сосед начал всерьёз «моржевать», увлёкся, а потом увлёкся и сочинением прозы, которую Савицкий обрабатывал и печатал всё в той же газете «За доблестный труд».

Так в Москве стало одним прозаиком больше.

Дима жаждал знакомств с людьми богемы, — в особенности с известными тогда, или знаменитыми даже, и тем самым ему, человеку пишущему, ещё более интересными людьми, с которыми, при его несколько вкрадчивом, отчасти рассчитанном, сделанном, но и достаточно броском, лучезарно-компанейском обаянии, он довольно легко находил общий язык, быстро налаживал отношения, неглубокие, впрочем, без подлинных дружб, но зато для него приятные и в известном смысле полезные, — и зачастил ко мне.

У меня всегда можно было кого-нибудь да встретить.

Потом я дал ему адрес Марии Николаевны Изергиной, выдающейся женщины, живущей в Коктебеле, подруги Марии Степановны Волошиной и очень многих достойных людей, — и Дима переместился туда, там и обрёл новое дыхание как писатель.

Более известен был там годами — как всегда, неизменно, в любом настроении, в любое время дня, в любую погоду, находящийся в самой лучшей, образцовой спортивной форме, по-настоящему классный теннисист, обыгрывавший на корте всех без исключения обитателей дома творчества.

Савицкий давно живёт на Западе, но старые коктебельцы по сей день вспоминают его — верного рыцаря Марии Николаевны и теннисного короля.

Последние новости
Цитаты
Владимир Штоль

Профессор Дипломатической академии МИД России, доктор политических наук

Сергей Марков

Политолог, директор Института политических исследований

Андрей Коновал

Сопредседатель профсоюза работников здравоохранения «Действие»

Комментарии
Фоторепортаж дня
Новости Жэньминь Жибао
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня