Мнения / Литература

Газета «За доблестный труд»

Поэт Владимир Алейников о работе в советской прессе, литературной жизни и писателях 70-х. Часть вторая

  
653
На фото: Дмитрий Савицкий
На фото: Дмитрий Савицкий (Фото: facebook.com/DmitriSavitski)

11 апреля 2019 года скончался писатель, журналист и знаменитый радиоведущий Дмитрий Петрович Савицкий. «Свободная Пресса» публикует окончание рассказа Владимира Алейникова о работе с Дмитрием Савицким в одной московской газете.

Начало.

…Он встретил меня, разбухший, похмельный, без очков, близоруко щурящийся, но старавшийся выглядеть бодро и держаться как можно твёрже, с неизменно прямой спиною, с кофемолкой привычной в руках.

— Сейчас будем пить кофе! — объявил, улыбаясь, Битов.

— Можно и кофе! — сказал я, проходя в квартиру.

— А потом будем пить вино!

— Можно и вина выпить.

— А потом говорить будем.

— Хорошо. Я согласен на всё.

Я сказал ему сразу — про «Колесо».

Он ответил:

— Да, я подумаю.

Мы устроились за столом, на котором, как и всегда у Андрея, почти ничего съестного не было. Так, чёрствая булка, печенье, остаток сыра.

Зато кофе было предостаточно — и Андрей со всегдашним удовольствием засыпал тёмно-коричневые пахучие зёрна в длинную и узкую металлическую, поблёскивавшую серебряным отливом кофемолку, его любимую, и включал её, и размалывал зёрна, и образовавшийся порошок засыпал во вместительную джезву с деревянной рукояткой, и ставил джезву на огонь, и варил кофе, и разливал дымящийся напиток в чашечки. Словом, это был традиционный его ритуал.

И мы пили с ним свежий, вкусный, крепкий кофе.

И Андрей уже кивал на стоявший в углу пяток семисотграммовых бутылок с белым сухим вином.

И пришёл после кофе черёд сухого вина.

И Андрей поправил здоровье.

И мы с ним — поговорили.

Он, не уставая изумляться тому, что видит меня в роли интервьюера, хотя, как я заметил, было это ему, безусловно, приятно, закурил и принялся отвечать на мои вопросы.

Он ответил на все мои вопросы о своей жизни и литературной судьбе. Причём делал это с удовольствием, охотно, умеючи, обстоятельно и без всякого сумбура, толково. Говорил как по-писаному. Он вообще любил и умел говорить. А тут он вспоминал некоторые моменты своей биографии, соединял их с прозой своей, проводил параллели с тем-то и с тем-то, перекидывал мостики сразу во все времена, по спирали, по ассоциации, вовращался к тому, с чего начал, продолжал, развивал свою мысль, парадоксами сыпал, шутил, говорил серьёзные вещи — и стал постепенно, в процессе говорения своего, снова самим собою, и, похоже, действительно подлечился, и вином, и речами своими, и был интересен мне, как и всегда, и слушал его я внимательно, с интересом и с удовольствием, и как-то по-новому он раскрыться теперь сумел.

Всё, что сказал мне Битов, было вполне в его духе. То есть — оригинальным, свежим. Бери да печатай.

Всё это — я записал. Наскоро. Для себя.

Надо мне было из всех этих записей торопливых сделать потом интервью.

Читайте также
«За  доблестный  труд» «За доблестный труд»

Поэт Владимир Алейников о работе в советской газете, литературной жизни и писателях 70-х. Часть первая

Я поблагодарил Андрея.

И спросил:

— А как же с публикацией?

— Какой? — не понял Андрей.

— Публикацией повести «Колесо».

— В газете «За доблестный труд».

— А что?

— Да так, ничего.

— И всё же?

— Пусть публикуют.

— Но где же мне взять её?

— Так… Андрей поразмыслил немного. Потом наконец сказал: — Повесть возьми у Инги.

— Поеду.

— Прямо сейчас?

— Конечно.

— А что за спешка?

— Вовсе не спешка. Так надо.

— Ну, как знаешь. Тогда поезжай.

— Еду.

— А может, выпьем?

— Нет, спасибо. Ты выпей сам.

— Я-то выпью.

— Ну вот и выпей.

— Ты не хочешь?

— Нет, не хочу.

— Ну, как знаешь.

— Держись. Поправляйся.

— Постараюсь.

— Всего хорошего.

— Инге там привет передай.

— Передам.

— Скажи, пусть приедет.

— Хорошо.

— Ну, пока?

— До свидания.

И я, попрощавшись с Битовым, поехал к Инге Петкевич.

Инга, жена Андрея, училась тогда в Москве — то ли на высших литературных, то ли на высших сценарных курсах. Пожалуй, на сценарных. Потому что охотно всем рассказывала о просмотренных там кинофильмах — таких, которые сроду прочим не покажут. В том числе, с хрипотцою в голосе, только среди приятелей, — и об эротических, само существование которых для всех вообще казалось фантастическим. Ну а вся мировая классика — уж это само собой, всё было там пересмотрено. Показывали им и все новинки. Студентам — или слушателям, ежели так правильнее, — высших курсов полагалось назубок знать всё, что могло им потом пригодиться, в дальнейшей, предполагаемой их работе, когда, закончив обучение, примутся они создавать собственные сценарии.

Жила Инга в общежитии Литинститута.

Находилось оно не то, чтобы совсем уж далеко, на окраине где-нибудь, — нет, вовсе и не на окраине, и однако же на отшибе, осторонь от знакомых мне районов, и всё-таки далековато, конечно, так мне тогда показалось, и ехал я слишком уж долго, за Останкино куда-то, и это мне порядком надоело. Сейчас я и адреса даже приблизительно не скажу, хотя зрительно — до сих пор отчётливо помню, где оно, это здание.

Я приехал туда. Открыл входную дверь. Прошёл по коридору в указанном обитателями общаги направлении. Увидел дверь нужной мне комнаты. Постучал.

Инга, рыжегривая красавица, открыла мне.

Была она спросонок. И всё ворчала — на всё на свете, так, для порядка. Глаза её смотрели на мир вроде бы и сердито, но мелькала в них иногда и шальная, смешливая искорка. Лицо её было заспанным, бледным, пухлым.

Надутые совсем по-детски, не накрашенные, капризно изогнутые губки забавно подёргивались и оттопыривались, и создавалось впечатление, будто прямо сейчас пожелала что-то необычное сказать, но передумала, вот и всё, и возьмёт да ничего и не скажет, а вы уж все как хотите, так и ведите себя, и что хотите, то и думайте, потому что ей всё равно.

По плечам её, наскоро прикрытым старым халатиком, буйной россыпью разметалась целая галактика рыжих волос.

Инга выслушала меня внимательно. И некоторое время, сузив свои магнетические глаза, размышляла.

Потом она порылась где-то поблизости, в бумажных и книжных завалах, извлекла из укромного закутка машинописную перепечатку битовского «Колеса» и протянула её мне.

Текст оказался получерновым, густо, от руки, правленым Андреевой рукой.

— Ничего, разберутся! — спокойно сказала Инга. — Перепечатают. Делов-то!

И громко заржала. Это у неё смех был такой. Фирменный. Неповторимый. Нечто вроде одобрения.

Инга была не только яркой личностью, что само по себе замечательно и уже вызывает интерес и симпатию, но ещё и очень талантливой писательницей.

А я как раз недавно прочитал её чудесную книжку для детей «Мы с Костиком». И поэтому, не удержавшись, тут же, напрямую, сказал ей, как мне эта книжка понравилась.

Инга сверкнула своими светлыми, — то ли зелёными, то ли голубыми, то ли изжелта-карими, трудно их цвет передать, потому что всегда они были неизменно горячими, огненными, то с бушующим в них пламенем, то с весёлой, лукавой искоркой, то с таинственным, странным мерцанием где-то там, на самом их дне, — ставшими тут же горячими, жаркими, пробуждающимися глазами, встряхнула волосами — и опять заржала.

— Надо повидаться, Володя! — сказала она, закуривая. — Хочу стихи твои новые послушать. Можно?

— Конечно, можно, — сказал я. — Приезжай.

— Вот-вот. Приезжай, — проворчала Инга. — Помнишь, как ты приехал к нам в Токсово и читал стихи?

— Помню, конечно, — ответил я.

— Хорошо тогда было! — вздохнула Инга.

В коридоре, за прикрытой не слишком плотно дверью, вдруг раздался какой-то жуткий грохот, вслед за грохотом — глухой шум падающего тела, а потом — чей-то крик отчаянный, а за криком — тихие стоны.

Я тревожно оглянулся — и вопросительно взглянул на Ингу, являвшую собою, к моему немалому, признаться, удивлению, редкий пример образцовой выдержки и полнейшей невозмутимости.

— Не обращай внимания! — спокойно сказала Инга. — Пьют, не просыхая. Все здесь пьют. Поголовно. Вот, — показала она почему-то на кровать, — Коля Рубцов, например. Трое суток провалялся у меня под кроватью. И всё пил. С утра мается, охает, тянет мне снизу рубли свои мятые, поганые: «Инга, умоляю! Инга, спаси! Сбегай за бутылкой. Сил нет терпеть больше. Выручи. Принеси опохмелиться!..» Выспаться спокойно не давал. Ну, слушаешь его, слушаешь — и лопается терпение. Плюнешь, встанешь. Принесёшь ему бутылку. Он заглотнёт немного — и опять отрубается. Храпит на полу, под кроватью. Алкоголик, что поделаешь! Еле выдержала я. Гнать его — жалко. Ну куда он потащится? Наконец, сам ушёл. А поэт он — хороший, да? Ты как считаешь?

— Да брось ты! — отмахнулся я. — Третий сорт. Ну, десяток стихотворений наберётся. Мне как-то всё равно, есть он или нет его. Пусть живёт.

— Да, пожалуй, — согласилась Инга. — Все нервы мне вытрепал. Алкаш хренов. Но стихи у него — есть, есть трогательные. Такие, знаешь, русские, в есенинском ключе. Деревня, матушка, поля, берёзки. Пусть живёт!

Говорить было вроде особо уже и не о чем.

Да к тому же надо было Инге умываться, в порядок себя приводить. И то сказать — трое суток Рубцов её мучил!

Мы договорились как-нибудь на днях повидаться.

И я повёз повесть Битова в редакцию.

***

Увидев рукопись, Толя Кричевский оживился:

 — Можно будет давать с продолжением, из номера в номер!

Но главный редактор, дама самовольная, любящая делать всё поперёк, руководствуясь только ей одной ясными принципами, вначале довольно рассеянно полистала до крайности затрудняющий чтение, испещрённый обильнейшими, в несколько слоёв, исправлениями и напоминавшими головоломные математические формулы, бессчётными вставками, текст битовской повести, потом о чём-то призадумалась, куда-то позвонила, с кем-то, видимо, посоветовалась, после чего вышла к нам с истрёпанной рукописью в руке с видом более чем решительным, отчего всем сразу стало ясно, что на сей раз номер не пройдёт, — и категорически воспротивилась публикации «Колеса».

Заодно, само собой, автоматически отпала надобность и в публикации моего интервью с Битовым. Ну, коли так, то и ладно. Ничего не попишешь. Начальство — против. Давит оно на корню наши инициативы.

Повздыхали мы все, пороптали — на судьбу и нашу редакторшу — но потом примирились с обеими и довольно скоро успокоились.

Отдал я рукопись «Колеса» на прочтение Кричевскому. Так она, правленная Битовым, и осталась у него.

Нам же, для обновления газеты, следовало по возможности скорее, а лучше бы незамедлительно, — чтобы как в сказке, прямо сейчас, это вдруг прояснилось, — придумать что-нибудь другое.

И меня осенило.

Я предложил периодически публиковать на последней полосе произведения для детей. По воскресеньям, например.

Среди сонма столичных моих знакомых было немалое число интересных, славных людей, по возрасту своему гораздо старше меня, с одной стороны — известнейших представителей неофициальной литературы, и поэтому неиздаваемых, с другой же стороны литераторов широко издаваемых и тоже известных, профессионально и хорошо пишущих именно для детей. Игорь Сергеевич Холин, Генрих Сапгир, Гена Цыферов, Ян Сатуновский, Овсей Овсеевич Дриз

Небось, все они откликнутся на призыв, поймут ситуацию правильно — и с удовольствием, надо полагать, согласятся дать нам свои стихи и сказки — для публикаций в нашей газете.

Идея моя всем нашим редакционным людям очень понравилась. По душе пришлась. Или, как говорится, в жилу. Видно, я поневоле в самую точку попал.

Сотрудники газеты сразу же оживились, оторвались от пишущих машинок, вскочили с мест, закурили, все разом заговорили.

— Для детей — это здорово!

— Надо, братцы, думать о детях!

— Надо помнить о детях, товарищи!

— Надо детям нашим помочь!

В общем, промелькнул во всём своём блеске и заставил меня в очередной раз восхититься и улыбнуться прекрасно известный ценителям одесского сочного юмора мотив из романа Ильфа и Петрова.

Но пришло это сразу же в голову почему-то лишь мне одному.

Сотрудникам было не до юмористических ассоциаций.

В своём едином порыве были они все, как один, совершенно искренними.

Лица их посветлели, помолодели, расплылись в добрых улыбках.

И потеплели глаза их, усталые, натруженные, болевшие от сочинения, правок и вычиток газетных материалов.

И смягчились их измотанные монотонной тягомотиной и ежедневной нервотрёпкой, но всё же не очерствевшие вконец, не ледяные, вовсе не каменные, а вполне людские, отзывчивые, с человечностью, вмиг проявившейся, гулко бьющиеся сердца.

Все они горячо поддержали новую мою идею.

Даже главная редакторша, для порядка вначале слегка поломавшись, пошуршав своими лёгкими, воздушными одеждами, сквозь которые в меру эротично просвечивало золотисто-кремовое, ухоженное, благоухающее заграничными дорогими духами, свежее тело дамы в бальзаковском возрасте, совершив белыми ручками в золотых браслетах и кольцах загадочные манипуляции, с прижиманием ладоней ко лбу, что символизировало залумчивость, с постукиванием пальчиками по краю стола, что выражало настроенность на боевой лад, нежданно для всех тоже милостиво улыбнулась и мою идею одобрила:

— Вот это как раз то, что надо!

Получено «добро» — надо действовать. И немедленно. Только так. Волынить, затягивать с действиями в подобных случаях, крайне редких в советское время, с его бесчисленными запретами, ограничениями, с вечной оглядкой и въевшейся в мысли опаской, категорически нельзя. Следует сразу же хватать ситуацию за хвост и крепко её держать, а не то, чего доброго, может она и вырваться, и сбежать неизвестно куда, то есть — просто перемениться. И вовсе не в лучшую сторону. Такое случается редко. Вернее, такого почти не бывает. Вот в худшую сторону — да, это всегда пожалуйста. Этого сколько угодно. Примеров полно. За ними и ходить-то далеко не надо. И лучше, от греха подальше, об этом пока что не думать. Лучше — немедленно, желательно — прямо сейчас, ничего не откладывая на потом, что-то предпринять. Всё это мы хорошо понимали. И на вещи смотрели трезво. И действовать были готовы. Все. Так считалось. Но лучше бы всё-таки — действовал автор идеи. Так оно как-то спокойнее — для остальных. Ведь мало ли что может произойти? И лучше — подстраховаться. Обо всём этом — я догадывался, по чутью, как всегда, заранее. Всё это я — что делать! — более чем понимал. Ничего не попишешь — привычно сваливать всё на кого-то. В данном случае — на меня. Ну и пусть. Разберусь, поди, сам. Но с кого начать?

И тут меня вновь осенило.

Я сказал Диме Савицкому:

— Давай напечатаем Лимонова. Я серьёзно говорю. Сам посуди — живёт человек в Москве на полулегальном положении. Шитьём брюк подрабатывает. Стихи пишет — но их не печатают, и не будут печатать, сам понимаешь. Но мы Лимонова — напечатаем. И мы будем — первыми, кто его напечатает.

— Интересно! — Дима заинтересованно слушал меня. — Говори!

— Я уверен, — продолжил я свои рассуждения, — что Эдик сумеет писать стихи для детей. Дар у него такой. Нечто детское в нём есть, игровое, согласись. Наверняка он никогда для детей не писал. Но наверняка же и сумеет это сделать. Вот ты представь: пишет Эдик эти стихи, и приносит их нам. А мы публикуем их в газете. И вскоре вся Москва читает напечатанные лимоновские стихи. Я уверен, что он хорошо напишет их.

— Давай звонить Эду! — загорелся Савицкий.

Я позвонил Лимонову. Вкратце объяснил ему, что от него требуется.

Эдик секунду помедлил. Потом решительно сказал:

— Идёт! Сажусь писать.

Нам оставалось — только ждать.

Лимонов времени зря не терял. Не откладывая дела в долгий ящик, он сразу же сел за работу. И на удивление быстро с заданием справился.

За один присест, набело, написал он ровно столько стихотворений для детей, чтобы заполнить полосу. Строк триста, наверное. И на следующий день принёс перепечатанные им на чешской машинке «Консул» тексты.

Называлось это — стихи для детей.

Мне они понравились. В них было то лимоновское, полунаивное, полуребяческое, полуабсурдное, полужитейское, что являлось отличительной чертой тогдашних его писаний. Кроме того, стихи получились задорные, весёлые, игровые, с прибаутками, с восклицаниями, с междометиями, со скачкой на деревянной лошадке неведомо куда — и с прочим лёгким бредом, который придавал текстам Эдика странное обаяние.

Кричевский прочитал стихи и вначале хмыкнул, а потом крякнул, а после этого присвистнул и улыбнулся.

— Годится! — сказал он. — Пойдёт в номер.

Савицкий прочитал стихи и восхитился:

— Ну, Эд! Выдал ты тексты!

Пышноволосый, круглолицый, в очках, в хорошо сшитых им же брюках с аккуратно отглаженной стрелкой, вроде бы скромный, но с бесом в ребре, Эдик Лимонов сидел в редакции и радовался жизни, радовался некоторым изменениям в писательской своей судьбе:

— Надо же! Меня, Лимонова, — печатать собираются! В Харькове узнают — не поверят. А всё так и есть. Вот я, Лимонов, сижу в советской редакции. И вижу, что меня хотят издавать. Ну не чудеса ли это? Глядишь, стану печатающимся поэтом. И моя супруга, Анька, Анна Моисеевна Рубинштейн, уже не будет называть меня «молодым негодяем»! Надо выпить за такое дело!

— Пить будем потом! — сказал навидавшийся в жизни всякого, начиная с армейской службы и продолжая выразительным перечнем его работ, исключительно с целью заработать на хлеб насущный, из которых одну всего-навсего вспоминал он порою с симпатией — работу осветителем в знаменитом театре «Современник», да и там приходилось ему отрываться от дела частенько, чтобы прямо с репетиции сбегать в магазин за очередной бутылкой водки для Олега Ефремова, — остальные же были так себе, пребыванием Бог знает где, тратой времени, часто бессмысленной, включая, хоть это и не работа, а учёба, и Литинститут, где он зачем-то учился, но чему — он и сам не знал, да и заработки в газете были крохами, так, перебиться, — и на том спасибо, конечно, — да хотелось бы всё-таки большего, но чего впереди ожидать, как не именно крох, здесь, в совдепии, где подумаешь поневоле, не махнуть ли, послав подальше неуступчивое отечество, с ностальгией всей, за кордон, — сказал, как отрезал решительно в любой ситуации трезво и в корень глядевший на вещи, бородой сурово тряхнув, строгий ментор Дима Савицкий. — Вот когда выйдут твои стихи, когда увидим мы, что они напечатаны, — тогда и выпьем!

— И то верно! — согласился Лимонов. — Подождём, что из этой затеи получится.

И лимоновские стихи для детей — вышли в свет!

В следующее же воскресенье.

Целая полоса была для них отведена. Кажется, Дима сочинил ещё и небольшую врезку — о том, кто такой Лимонов. И рисунки, заставочки весёлые, в стиле иллюстраций к детским книжкам, были на полосе.

Одним словом — событие.

В понедельник в редакцию пришёл радостный Лимонов. Мы вручили ему столько газет, сколько унесёт, — груду. Эдик прикинул, сколько дотащит, — и потребовал ещё — на подарки знакомым.

Дали ему штук сто газет и на подарки.

Обременённый тюком с газетами, Эдик Лимонов, отныне автор самой крупной в Москве многотиражки, издаваемой большим тиражом и даже продающейся в газетных киосках, вышел из редакции на Бутырский вал.

Это была первая его публикация.

Самая первая. И самая неожиданная.

И, конечно, было ему всё это очень приятно.

Перво-наперво он незамедлительно отправил номер газеты со своими стихами родителям, в Харьков. Пусть старики знают, что непутёвый сын их уже печатается!

Потом ходил по Москве с заполненной газетами сумкой — и как бы между прочим дарил, экземпляр за экземпляром, украшенную его стихами газету многочисленным своим знакомым.

И, кто его знает, — может быть, именно тогда зародилась в его изобретательном, с сумасшедшинкой, с любовью к риску, творческом мозгу идея когда-нибудь издавать собственную газету?

Что и воплотилось нынче — в «Лимонку».

Национальный герой был в ту пору на гребне своей популярности.

Его везде привечали.

Всем, никому не отказывая, шил он отличные брюки — и все ему охотно за них платили, поскольку шил он брюки со вкусом.

Всем, куда только его ни звали, читал он свои стихи. Его акции поднялись: человек издаётся!..

Художник Миша Гробман, считавший почему-то, что это именно он открыл Лимонова, ходил по гостям, держа всегда наготове газету с лимоновской публикацией, — и прямо с порога начинал читать оторопевшим людям задорные, чёрным по белому напечатанные, занимающие целую полосу, Эдиковы тексты, заводные, с явным, хоть и несколько харьковского, провинциального толка, но всё же французистым, авангардным, очевидным дадаизмом.

Жена Лимонова, Аня Рубинштейн, очень полная, с невероятно красивой головкой, приходя куда-нибудь и попивая кофеёк, а заодно жуя предложенный хозяевами бутерброд, а потом, незаметно как-то, и ещё один, и ещё, поскольку поесть она любила, скромно поднимала на присутствующих сияющие глаза и с гордостью говорила:

— Эд уже печатается!..

В общем, поспособствовал я укреплению лимоновской известности в белокаменной и за её пределами.

Но как же мне было не поддержать друга?

Как было хоть в чём-то ему реально не помочь?

Всё я делал, как и всегда, искренне, от души, с самыми добрыми намерениями.

***

Довольно быстро мне надоело ходить на службу, ездить по всяким автохозяйствам, а потом, сидя за громоздкой машинкой, прямо набело писать невесть что.

Не для меня была эта контора.

Хоть и люди здесь, можно сказать, хорошие, почти наши, почти свои, но — не для меня это, нет, не для меня.

И я ушёл из редакции.

Савицкий, небольшой, энергичный, спортивный, с ассирийской сизо-смоляной бородой, помимо прозы, явно под воздействием исходящих от моих стихов импульсов, — да и не только, наверное, от моих, потому что везде тогда читались стихи, везде перепечатывались стихи, — начал, всё интенсивнее, писать и свои стихи.

Каждый новый цикл он тащил ко мне и дарил с дружеской надписью.

Циклы эти появлялись на свет с завидной регулярностью.

До сих пор у меня чудом сохранились некоторые его самодельные книжицы.

Он любил и хорошо знал джаз.

Любовь к джазу нас ещё теснее сблизила.

В его тринадцатиметровой комнате, расположенной в глубине коммунальной квартиры на четвёртом этаже ничем не примечательного дома в Лиховом переулке, частенько слушал я отменные записи.

Дима угощал меня антрекотами, по одному антрекоту на брата, и заваренным им по собственному рецепту, действительно вкусным чаем.

Иной раз мы с ним скидывались и покупали бутылочку «Каберне», которую и распивали не спеша, под свинговые вибрации эллингтоновского оркестра или под золотое соло трубы Луи Армстронга.

Фортепьянные проигрыши Дюка плавно зависали и покачивались в зыбком, волокнистом дыму выкуренных нами сигарет.

Читайте также

Армстронговский тон был тёплым, даже горячим, как врывающийся в Димину комнату из-за полуотдёрнутой шторы солнечный луч, был густым и медвяным, звук был острее бритвы и сразу же устремлялся в атаку, напористость и энергия великого джазмена не знали границ, пассажи являлись вдруг, словно из ничего, сами по себе, вспыхивали и сменялись другими, ещё более колоритными, и четырёхтактовые музыкальные фразы возникали, вытекали одна из другой, и в самом построении игры была та вернейшая взаимосвязь, которая, несомненно, была фирменным знаком, отличительной чертой этого джазового гения, — и только вздрагивало вдруг оконное, давно не мытое, тускловатое стекло, чтобы лёгкой звёздочкой отразился в нём пронизавший пространство всей комнаты, устремившийся дальше, в заоконную даль, будоражащий, звонкий, ликующий звук, — да покачивал головою, улыбаясь чему-то, Савицкий, да крутилась пластинка, да гудела недальним Садовым Кольцом за стеною Москва…

Димин сосед по коммуналке закалялся под холодным душем, намереваясь стать «моржом».

Дима тут же напечатал в газете рассказ о нём, чем вызвал прилив дружбы.

Сосед начал всерьёз «моржевать», увлёкся, а потом увлёкся и сочинением прозы, которую Савицкий обрабатывал и печатал всё в той же газете «За доблестный труд».

Так в Москве стало одним прозаиком больше.

Дима жаждал знакомств с людьми богемы, — в особенности с известными тогда, или знаменитыми даже, и тем самым ему, человеку пишущему, ещё более интересными людьми, с которыми, при его несколько вкрадчивом, отчасти рассчитанном, сделанном, но и достаточно броском, лучезарно-компанейском обаянии, он довольно легко находил общий язык, быстро налаживал отношения, неглубокие, впрочем, без подлинных дружб, но зато для него приятные и в известном смысле полезные, — и зачастил ко мне.

У меня всегда можно было кого-нибудь да встретить.

Потом я дал ему адрес Марии Николаевны Изергиной, выдающейся женщины, живущей в Коктебеле, подруги Марии Степановны Волошиной и очень многих достойных людей, — и Дима переместился туда, там и обрёл новое дыхание как писатель.

Более известен был там годами — как всегда, неизменно, в любом настроении, в любое время дня, в любую погоду, находящийся в самой лучшей, образцовой спортивной форме, по-настоящему классный теннисист, обыгрывавший на корте всех без исключения обитателей дома творчества.

Савицкий давно живёт на Западе, но старые коктебельцы по сей день вспоминают его — верного рыцаря Марии Николаевны и теннисного короля.

Новости СМИ2
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Последние новости
Цитаты
Вадим Трухачёв

Политолог

Николай Платошкин

Заведующий кафедрой международных отношений и дипломатии Московского гуманитарного университета

Комментарии
Новости партнеров
Фоторепортаж дня
Новости 24СМИ
Новости Лентаинформ
Новости НСН
Опрос
Как вы проведете «майские каникулы»?
Новости Финам
Рамблер/новости
Новости Жэньминь Жибао
В эфире СП-ТВ
Фото
Цифры дня